Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, конечно же, стихи, один из которых мы приведем здесь полностью.
В этих строках Юлиана Александровича — гордость за нашу великую Советскую Родину, которая всегда стояла и будет стоять на трудолюбии, героизме и самоотверженности ее граждан. Выросла и окрепла наша страна под руководством товарища Сталина, под руководством нашей партии, и впереди у нас — только новые победы. Об этом пишут стихи наши поэты!
★ ★ ★
ВЫПИСКА
из протокола допроса подозреваемого в шпионаже Гельмута Лаубе
от 5 августа 1941 года
ВОПРОС. Как долго вас готовили к операции в СССР?
ОТВЕТ. Подготовка длилась полгода — с января по июль 1940 года. В августе меня забросили в Тегеран.
ВОПРОС. Известно, что вы обратились в советское консульство с заявлением об ограблении. Никакого ограбления не было?
ОТВЕТ. Не было.
ВОПРОС. Тогда откуда у вас был синяк под глазом? Кто порвал вам рубашку?
ОТВЕТ. Рубашку порвал я сам. Синяк тоже поставил себе сам.
ВОПРОС. К кому именно вы обратились в консульстве?
ОТВЕТ. К советнику посольства Алексееву.
ВОПРОС. До этого вы общались с советскими гражданами в Тегеране?
ОТВЕТ. Нет.
ВОПРОС. Как отреагировали в посольстве на вашу просьбу?
ОТВЕТ. Выслушали, попросили записать биографию.
ВОПРОС. Сколько времени вам пришлось ждать новых документов?
ОТВЕТ. Около месяца.
ВОПРОС. Когда вы приехали в Москву?
ОТВЕТ. В конце сентября.
ВОПРОС. Вам поступали конкретные указания о работе именно в «Комсомольской правде»?
ОТВЕТ. Это было желательно, но необязательно.
ВОПРОС. Костевич хорошо принял вас?
ОТВЕТ. Да.
Черный конь бежит по пыльной дороге — один, без седла и без всадника, и белая пена капает с его губ. Где твой всадник, конь, где человек, укротивший тебя? Ты устал, ты проскакал уже много верст, но всадник твой далеко, всадник твой никогда уже не сядет на тебя; ты один, и он совсем один, он теперь знает, что есть настоящее одиночество.
Черный конь бежит по пыльной дороге, и шкура его блестит от пота.
★ ★ ★
Из воспоминаний Гельмута Лаубе. Запись от 7 марта 1967 года, Восточный Берлин
После того разговора осенью тридцать девятого Отто Лампрехт стал часто расспрашивать меня о России. Но что я мог ответить ему? Я покинул эту страну, когда мне было двенадцать лет, и все воспоминания о русских остались в виде смутных впечатлений, сглаженных временем. Я очень многого не понимал, чтобы интерпретировать свои ощущения. Все происходящее в семнадцатом году казалось мне каким-то диким безумием. Так и запомнилась мне Россия: везде люди с винтовками, голод, разруха, смерть и ненависть.
Первую смерть я увидел летом семнадцатого года. Это был жаркий июльский день, и я возвращался домой с уроков. Выйдя на Литейный проспект, я вдруг увидел какую-то совершенно чудовищную картину: на группу рабочих с красными бантами на груди, собравшихся на улице, вдруг вылетела из переулка толпа казаков на конях, с шашками наголо. Рабочие дрогнули и рассыпались в стороны, но одному из них прилетело по голове ударом шашки. Тот рухнул прямо на месте и больше не шевелился, под его головой растекалась красная лужа. Лица казаков были перекошены гримасами ненависти, рабочие громко матерились и уносили ноги изо всех сил; один из них случайно толкнул меня, и я чуть не свалился, потому что все не мог перестать смотреть на того парня, который лежал лицом в луже собственной крови.
Еще я помню, что нашу семью не любили. Мы же немцы, а в патриотическом порыве четырнадцатого года все немцы были врагами. Отчасти поэтому мы и переехали из Оренбурга: с нами перестали общаться даже соседи, которые до войны всегда были рады помочь. В Петербурге же было тоже несладко — отец долго не мог устроиться на работу, но в итоге оказалось, что это более европейский город. Все познается в сравнении.
Сверстники, однако, тоже не любили меня. Помню, как соседский мальчишка по имени Максим с презрением спросил у меня, скоро ли я уеду в Германию. Я ответил, что хотел бы поскорее. Дело чуть было не дошло до драки: нас разняли старшие товарищи.
Рассказывая коллегам о своем детстве в России, я будто заново переживал эти воспоминания. Мне было неуютно. Лампрехт, как умный человек, видел это, но все равно не переставал расспрашивать, и в итоге мне пришлось сказать, что больше не желаю об этом говорить.
— Вы могли сразу сказать, что эта тема вам неприятна, — обиделся Лампрехт. — Мне действительно интересно, что это за страна и какие там люди.
В тот дождливый вечер мы с Лампрехтом и Юнгхансом сидели в берлинской кофейне и пили горячий шоколад, чтобы взбодриться и согреться. Юнгханс молчал: было видно, что ему самому неудобно слышать мои рассказы. У него было спокойное и безмятежное детство в Альпах, и мои рассказы о трупах на улицах вселяли в него тоску.
— Действительно, понимаю, почему вам хотелось поскорее убраться оттуда, — говорил Юнгханс. — Не самые приятные воспоминания.
— А знаете, какая тема волнует меня больше всего? — сказал Лампрехт. — Тема русской смерти.
— Что вы имеете в виду? — осведомился я.
— Как умирают русские. Как они видят смерть. Как они с ней взаимодействуют.
— Тот мертвый русский, которого увидел я в то лето семнадцатого, не взаимодействовал с ней никак. Он просто лежал на брусчатке, — раздраженно ответил я.
Мне хотелось заткнуть Лампрехта. Сегодня он раздражал меня. Зачем он постоянно расспрашивал о России?
— Меж тем русские умирают немного не так, как мы. И уж точно не так, как англичане, — продолжал он. — Для нас смерть — что-то чужое, величественное, незнакомое. Я недавно допрашивал одного писателя, которого заподозрили в связях с подпольем. Ну, вы знаете — я обычно стараюсь для начала просто поговорить, а потом уже… — он замялся. — Так вот, он говорил, что наша, немецкая смерть — это бледная незнакомка в черном платье. А русская смерть — это родная, бесконечно близкая женщина, которая постоянно ходит за плечом. Будто бы можно в любой момент обернуться и увидеть ее.