Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это и есть Нью-Йорк! — сказал Боб, когда мы бросились вниз, в пропасть, с американской горки в Кони-Айленд[212], да так, что я подумала: «Настал мой последний час!»
— Разве не чудесно? — крикнул Боб. — Ты чувствуешь радость оттого, что живешь на свете?
— Радость? — закричала я в ответ. — Не подходит! Удивление я чувствую, вот что!
— Looks like New York![213]— сказал Боб, указав небрежно большим пальцем на фантастическую панораму, открывшуюся нам внизу с высоты сто второго этажа на Эмпайр-Стейт-Билдинг.
— Я думаю, что и это Нью-Йорк! — сказала я, закрыв глаза. Музей «Метрополитен»[214]— вот что это было. И от его вида кружилась голова.
— И это тоже Нью-Йорк! — сказал Боб, когда в последний наш горький вечер расставания мы ехали на извозчике в Центральном парке.
Потом он долго молчал. Издали слышался шум города, города, который никогда не спит! Издали светились рекламы над Бродвеем!
— Кати, ты абсолютно уверена в том, что не будешь жить в Нью-Йорке, когда настанет осень твоей жизни? — спросил Боб.
— Да, Боб, я абсолютно уверена в этом! — сказала я.
На следующее утро он отвез меня в аэропорт, и я
от всего сердца поблагодарила его за все то чудесное, что мы пережили вместе.
Он воткнул две орхидеи в петлицу моего плаща и сказал, что там, на севере Европы, среди белых медведей, мне не следует быть слишком уверенной... в один прекрасный день он наверняка свалится как снег на голову в Стокгольм... и тогда, Кати!..
— Бог да благословит тебя, Боб! — сказала я. — Сохрани как можно дольше свою детскую веру.
Там, на летном поле, ждал самолет. Я обняла Боба и побежала.
— Однажды, пожалуй, приедет он и заберет свою невесту... — вполголоса напевала я, поднимаясь по трапу.
Но я совершенно точно знала: он, пожалуй, этого не сделает, и очень хорошо, что он этого не сделает.
Для меня настало время вернуться домой. Пора было снова вернуться к блокноту со стенографическими записями, к болтовне с девочками, к ленчам в «Норме» и к маленькому жалованью, которого должно хватать на так много всего! Пора снова вернуться в город, где у людей такие серьезные лица, и где все так прямолинейно и правильно, и где никто не разводит костры на тротуарах, и никакие конторские шефы не катаются на роликовых коньках! Я хотела домой в Стокгольм, в мой город, где сизые сумерки простираются над Риддархольмским фьордом, а вода в бухте острова Юргорден так мягко плещется о берег! Мой любимый город, который так тихо спит в светлые весенние ночи, что не смеешь громко говорить, чтобы не разбудить его!
Да, пора было возвращаться домой. И может быть, пора было возвращаться к Яну. В последнее время он писал такие по-настоящему милые письма. Он писал, что встретит меня в аэропорту Бромма.
* * *
Breathes there a man with soul so dead,
Who never to himself hath said,
This is my own, my native land?
Whose heart hath ne’er within him burn’d
As home his footsteps he hath turn’d
From wandering on a foreign strand?[215]
Я тихо читала это стихотворение самой себе, пока самолет шел на посадку в терминале стокгольмского аэропорта Бромма. Внизу раскинулся красивейший город! И где-то внизу ждал Ян!
* * *
Я увидела его сквозь прозрачную стеклянную стену, как только вошла в таможню.
— Ян! — закричала я, проклиная разделявшую нас прозрачную стену. Он серьезно кивнул мне. О, какой он был бледный. И какой высокий! Я и забыла, что он такой высокий!