Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На высоком берегу реки, опершись на локоть, лежал благообразный суровый старик; я без труда узнал в нем Пилсудского — хозяйке дома, пожилой польке, он, по всей вероятности, представлялся национальным героем.
На другом снимке над тушей убитого дикого кабана красовался щеголеватый мужчина с усиками и прилизанными волосами, в охотничьем костюме, с ружьем и патронташем; фатоватое, самодовольное лицо — как я предположил, муж пани, Тадеуш Гролинский.
И еще были две фотографии юноши с задумчивым, невеселым лицом — очевидно, сына хозяйки, находившегося якобы в подполье где-то под Варшавой, оккупированной немцами.
То, что пани Гролинская не опасалась держать на стене фотографию Пилсудского, укрепило мое отношение к тому, что она говорила. Во многом я ей верил. Непонятно только, как эти двое, Николаев и Сенцов, прошли мимо нас незамеченными.
Пани Гролинская вызывала уважение и, более того, симпатию. В сознании с трудом укладывалось, что муж этой обаятельной, отменно воспитанной, когда-то, без сомнения, на редкость красивой женщины был рядовой тюремный надзиратель, как поговаривали, малограмотный и глуповатый. Кроме выпивки и охоты, его в жизни якобы ничто не интересовало. Впрочем, погиб пан Тадеуш в сентябре 1939 года в боях с немцами, погиб, чуть ли не бросившись с гранатой под танк, и вспоминали о нем, по словам участкового, как о герое.
— А где вообще вы помещаете офицеров? — поинтересовался я.
— Здесь... Проше пана...
Мы прошли в только что убранную комнатку. Кровати были заправлены чистым, непользованным бельем. Половики отсюда висели на штакетнике. В пепельнице на столе — ни окурка, ни пепла, ни соринки. И нигде никаких следов пребывания вчерашних постояльцев.
Тем временем пожилая женщина на смежном участке — она по-прежнему находилась на огороде прямо перед окном этой комнатки, — завидя на улице соседку, принялась с новой энергией возмущенно выкрикивать что-то по-польски. Капитан прислушивался и незаметно подал мне знак. Но я при всем желании не мог понять, о чем там шла речь.
— Пшепрашем паньства, — с улыбкой извинилась Гролинская; она выглянула в окно и сказала: — Hex щен пани юш успокои. Пшез быле глупство денервуе щен пани пшешло годинен[30]. — И, оборотясь к нам, с улыбкой снова извинилась: — Пшепрашем паньства.
— Ну что ж, — оглядев исподволь все в комнате, сказал я, — условия для двух человек хорошие.
— Вполне, — подтвердил капитан, делая для видимости какие-то пометки в служебном блокноте. — А больше двоих сюда и не направляли... Так и записываю: комната светлая, чистая... Сколько здесь метров?
— Двенадцать, — сказала хозяйка.
Женщина на соседнем участке продолжала ругаться, и я демонстративно посмотрел в окно.
— Проше пана, слышите, как она волнуется? — пытаясь улыбнуться, проговорила Гролинская.
— Что там случилось? — спросил я.
— Ничего... Они же не бандиты, а радецкие официэры! Подумайте, наступили на огород... Ночью темно!
— Повредили грядки... — подсказал капитан.
— Они что, ушли через ее участок?
— Так!.. Там ближе к центру. Почему я виновата?.. Мусить, так надо... Они же военные!..
* * *
В голове у меня вертелось немало вопросов. Мне бы очень хотелось знать, и что собой представляют в действительности те, кто значились в комендатуре как Николаев и Сенцов, и, разумеется, где они сейчас, и все подробности их поведения и разговоров в этом доме, и почему они ушли ночью через соседний участок, и кто был тот железнодорожник в плаще, зачем он приходил и где теперь, и что за отношения между ним и этими двумя офицерами.
И еще очень многое мне бы хотелось узнать, и о многом я бы желал поговорить с пани Гролинской, но сейчас я мог интересоваться лишь определенным кругом вопросов, только тем, что положено знать офицеру комендатуры, проверяющему порядок размещения военнослужащих на частных квартирах.
Мы уже выходили — вслед за капитаном я переступил порог комнаты, размышляя над тем, что услышал и увидел в этом доме, — и тут на кухне у меня от волнения буквально заняло дух: возле кафельной печки, в углу, в плоском ящичке для мусора рядом с совком я увидел смятый листок целлофана, хорошо мне знакомую целлофановую обертку...
Первая ночь в засаде была не из приятных и тянулась чертовски медленно.
Мы вымокли до нитки еще вечером, обсушиться было негде, согреться нечем, и до утра мы дрожали в кустах как цуцики.
Когда начало светать, мы перебрались потихоньку в дом Павловских. Добротный, с большой мансардой, он стоял заколоченный в сотне метров от хатки Юлии Антонюк, и с чердака отлично просматривались все подступы к ней — наверняка никто бы не смог подойти незамеченным.
Мы развесили обмундирование сушиться под крышей, Фомченко и Лужнов завернулись в старое тряпье и уснули, я же расположился с биноклем у чердачного окна, также забитого досками.
Хатенка Юлии Антонюк смотрелась отсюда как на ладошке. Лучшее место для наблюдения трудно было придумать. Я решил так: светлую часть суток будем находиться здесь, а с наступлением сумерек перебираться ближе к хатке, располагаясь в кустарнике с двух сторон от нее.
До полудня наблюдал я. Юлия Антонюк возилась около хаты по хозяйству, прибиралась, вытряхивала какие-то облезлые овчины, тяжелым, не по ее силенкам, ржавым колуном рубила дрова. Потом прошла с корзиной на огород Павловских и нарыла картошки. Там уже немало повыкапывали то ли Свириды, то ли Зофия Басияда, то ли еще кто. И я подумал, что и нам не мешает в сумерках набрать там с ведерко — вопрос только, как ее сварить?
Я отметил, что одета Юлия бедно и лицо у нее нерадостное, но даже издалека можно было без труда разглядеть, что она красивая, складненькая и богата женственностью или еще чем-то, как это там называется, из-за чего женщины нравятся мужчинам.
Ее дочка — занятная пацаночка, веселая и очень подвижная — играла возле дверей хатенки, что-то распевала и ежеминутно почесывалась, что, впрочем, ничуть не портило ей настроения. Уж если блохи жрали нас здесь, на чердаке, представляю, как они свирепствовали там: в хатах с земляными полами их обычно полным-полно.
Хозяйство Антонюк из-за отсутствия какой-либо живности, хотя бы кошки или курицы, выглядело не просто бедным, но и запустелым. Я даже поймал себя на чувстве жалости к этой девахе, по дурости прижившей от кого-то ребенка, — житуха у нее получилась несладкая. Рассмотрев в бинокль лицо девочки, я вполне допускал, что она от немца, а вот с Павловским, как я его представлял по словесному портрету и фотографиям, у нее не было, по-моему, и малейшего сходства.
Метрах в трехстах дальше и немного правее я видел хату Свирида, наблюдал в бинокль и самого горбуна, его мать и жену.