Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похороны на воде. Погребальная пышность. Черные гондолы в серебряной оправе, вдова под погребальным балдахином рядом с гробом. Все имена смертельно печальны. Святой Варнава, святой Захария. Причалы, гондолы пристают, все окурено ладаном. Все живет этим кратчайшим театральным действом. Плавно скользит рыбный рынок, плавно скользит речь, и скорбящие темными комками остаются стоять под присмотром священника, там, далеко. Как собака, взвыть на луну. Но собака хватает тебя за полу сзади и на двух ногах идет с тобой рядом. Твой спутник.
Ночью — темные слепые каналы в Заттере, брошенные лодки в пепельном потоке воды забвения, от которой в душу проникает яд. Ветер треплет платки, рвет листья, которые, словно ладошки, прижимаются к ограде, а за ними вода. Дальше, дальше, мимо самых печальных имен, святой Варнава, святой Захария.
Уберите солнце. Засыпьте город пеплом, превратите его в траурный тюльпан. В черную розу, шуршащую шелком, отданную на съедение ветру, свету на съедение!
Я не могу этого высказать, отец, может быть, я просто сяду в поезд и поеду.
Еду. Тут только зеленая пропотевшая кожа сидений, с кислым запахом дыма, в купе тесно вчетвером, подо мною громко стучат колеса. Великая спешка на пути к цели, нет времени, и море времени, и делать нечего. Смутно мелькает мимо тебя ландшафт, множество селений, деревень, даже городов, день и ночь ты получаешь их в подарок — и тут же тратишь, багажа у тебя мало, он над головой, в багажной сетке, одежда липнет к телу, потно врезается в кожу, но я до сих пор еще здесь, в жаре, в холоде, осаждаемый вещами. Некий вечер, некое небо, языки сменяются. Выйти покурить, что-то съесть, желудок сжимается судорожно, точно так же, как одежда, потому что за нею давно уже никто не следит, ты ощущаешь только потную кожу. Путаются мысли, наплывают воспоминания, все это сплетается в один клубок, стучит, подкрадывается, печалит и невнятно бормочет, и все это не будет больше говорить с тобой, не будет болтать, возникнет нечто меньшее и вместе с тем — большее: потребность задать вопрос, что-то рассказать, протянуть кусок хлеба, отпить глоток, подать руку, подставить плечо. И если все это длится долго, у тебя появляется дивная легкость, что ж, вечер так вечер, холодно — и пусть, солнце есть солнце и голод есть голод, а не равиоли или соус борнэз. Нет больше скуки, нет нетерпения. Это — особое состояние, просветленное и серьезное, а тем временем стальные колеса мчат по стальным рельсам. Это — ощущение свободного пространства, пока мимо железных боков твоего поезда мелькают страны. Это — свободное пространство, летающая комната, место, которое свободно и принадлежит только тебе. Ты почувствуешь тогда свое тело, оно не будет больше вешалкой для платьев, и кости свои тоже почувствуешь. Лопнет кожура, яблоко освободится от нее само. Ты вышел наружу, мир теперь твой, и ты уже — не его раб. И тогда, может быть, подсядет к тебе твой брат, и вы посидите рядом, и ты не сможешь иначе, что-то начнет шириться у тебя в груди, что-то без прикрас, без грима, и ты отдашься этому чувству. Ты связан по рукам и ногам, все чувства скованы этим движением и катящейся мимо землей, она твоя, но до нее не добраться. И в этот момент остается и приходит к тебе только то, что у тебя на самом деле есть, оно заполоняет собой купе, твою летающую комнату, садится напротив, добрый день, смотрит прямо в глаза, вот это у тебя было. Ты можешь об этом забыть, но оно есть. Где это было, в каких краях, около Порт-Бу? Не помню, но оно есть, село сюда, потом сошло с поезда, ушло, ведь ты сидел напротив него, в летающей комнате, где ничего невозможно делать, вот и хорошо. Поездка привела туда, куда надо. Оно настало, пришло. В пути.
Вот здесь они живут, но жизнь всегда проходит мимо, за их спиной. Они смотрят не в небо, а на потолок торфообрабатывающего предприятия «Галль-хаген», под сводами которого сидят, их интересует не полдень, а плакат «Мы любим кубики Магги» на стенке в полуденном трамвае, они смотрят не в будущее, а на сроки поставок.
Они живут главными вещами. Главные вещи окрашены в серый цвет, они громоздки и объемны. В каждом городе есть города главных вещей. Все разложено по полочкам: главное в главном и одна вещь в другой.
Здесь лежит главное — серое, громоздкое и объемное, и там тоже главное — тоже серое, громоздкое и объемное, а внутри у них — главные вещи поменьше, а сами они засунуты в главные вещи побольше, вся жизнь распределена по полочкам и коробочкам, это знает всякий. А между ними есть пространство, и оно тоже точно просчитано. Вот так человек и живет — среди главных вещей и в пространстве между ними. Он отмирает от этого главного и от еще более ужасного промежуточного пространства, чтобы наконец-то жить вечно.
Вот так они и живут, смутно предчувствуя, что там, вовне, что-то есть. Живут предчувствиями. Как же все это происходит, всюду какие-то события, всюду что-то есть, непостижимо. Город. А через городские стены заглядывают другие города. Наполняют всю страну. А у границ теснятся другие страны. И эти страны несутся прочь на крыльях мысли.
На ощупь добираются до пристанища, по-прежнему далекого, прибывают туда и попадают в нечто запутанное, в густое пространство без начала и конца. Попадают на головокружительную высоту и называют это все вечностью, за неимением лучшего слова. А дальше только тем и занимаются, что хранят ей верность, этой воображаемой вещи, или вечности, непостижимо. И едва успев ее узнать, они выпадают из нее. Улетучиваются. Не успев начать существование, не успев вкусить кусочек от вечности, испаряются. И всё возятся и возятся со своими главными вещами, серея среди них.
Вот так лежать на снежном ковре около машины, и чтобы полиция тебя фотографировала. Словно уснувшее дитя, говорят соседи и всхлипывают, созерцая эту картину. И никто не пришел на помощь, он был один. Как он смеялся, а эта манера склонять голову набок… И всегда такой боязливый, если все шли куда-то, то он всегда шел с краю.
И подъезжают на такси люди, чтобы проводить его в последний путь. Зал прощаний набит до отказа. В первых рядах — ближайшие родственники, бледные, навеки потрясенные. Гроб. Этот его последний костюм, длинный и узкий. Этот деревянный корабль. Там, внутри, лежит он. Под цветами и венками. Но погребальный корабль высоко поднят на стапеля, он сойдет с них и уплывет в яму. Жизнь, упакованная окончательно, насмерть.
Пение хора. Высокие слова, запинающиеся речи у гроба. Погребальный корабль неподвижно смотрит на церковную дверь, указывает направление схода со стапелей.
Потом его несут. Какой ужас пронзает. Холодно вокруг могилы, холодно на этом кладбище. Оно смерзлось. Похоронная процессия, толпа мерзнущих вокруг одного клочка земли. Взрывы рыданий. Спуск гроба. Гроб погружается. Его уже не видно.
Слова прощания над могилой. Каждый проходит мимо ямы, чтобы бросить горсть земли и цветы.
Жизни не подходит гроб. Жизни подходит смерть. Смерть — это прожектор, который поднимает ее на дыбы, который швыряет ее ввысь. Который вставляет ее в оправу. В оправу факта смерти. В то единственное, во что можно верить. Смерть — это оправа жизни. Смерть придает ей форму, она — гордость жизни. Жизнь, выстроенная смертью. Жизнь, воздвигнутая на смерти. Mort-declarateur de vie[18].Я верю в смерть.