Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А залы, торжища жизни, многих жизней, их не нагнать, не постичь: они закованы в камень, они окованы молчанием. Но камень прорастает, его щупает пальцами солнце, солнце наполняет его, он расцветает, он греется на солнце. Камень — великолепная могила жизни. О камень, ты всему порука. Все были в нем, все были возле него. Все трогали его, ступали по нему, прислонялись к нему, он полон всем этим, он забывает и знает об этом, он прорастает и безмолствует. Могильный камень. Камень жизни. Он-то знает об этом. И зудит от этого его грубая шкура. Надежный парень, который всегда повернут к тебе спиной. Я люблю камень.
Отец, портрет на стене, чужестранный, эй ты, соглядатай, ты, молчун, в шляпе с печальными полями. А теперь ты у меня в чемодане: мы едем, мы едем в Другую Страну.
Нам придется считать, что мы мертвы. Нам нужен паспорт мертвых, нам нужна смерть. Смерть, которая все расставляет по местам. Которая ставит точки. Которая вышвыривает тебя из числа стипендиатов. Смерть, о вечный приют, о гроб жизни.
Отец есть. Ибо он мертв. Он умер и: это смерть.
Там лежишь ты. А они стоят в ногах у твоей постели: бабушка, мама, сестра и домашний врач, с лицом, обтянутым тонкой, как бумага, кожей, и в очках, наш врач и я. Потом ты сглатываешь, потому что тебе не хватает воздуха, хочешь что-то сказать, но язык раздулся и не ворочается. Потом ты делаешь еще глоток, голова вздергивается вверх, да так сильно, что судороги проходят по всему телу, до кончиков ног. Потом ты замираешь. Лежишь спокойно, белый лоб, черные как смоль волосы. Тишина. И врач отделяется от нас, тех, что застыли в ногах постели, и закрывает тебе глаза. Ты испустил дух. Ты сделал два последних, ужасно трудных вдоха. И вот ты выпал из этого Нечто. Больно было, отец?
А я? А я просто держу ото всех в тайне, что я тоже мертв. Я вспоминаю.
В это утро меня немилосердно разбудили, вырвали из сна, просто пора было делать уборку. На улице прошел снег, я угрюм, у меня даже нет времени как следует умыться, всю мебель уже сдвинули, уборщица торопится, я мчусь в сортир, смотрю там на свое дерьмо, и вдруг с удивлением задумываюсь, поражаясь этой кишечно-пищеварительной машине, которую мы всегда носим с собой, удивляясь той завершающей форме, в которую обращается, покидая наш организм, и яблоко, и виноград, и рыба, а мы и не знаем как, я выбегаю на улицу, с пустым желудком, мне зябко, я вовсе не хочу идти на ту улицу, где высокие дома сливаются в один сияющий фасад, и русло улицы, заполненное коричневатой снежной слякотью, внезапно превращается в колыбель и начинает покачивать меня. Мне ведь совершенно нечего делать здесь, на улице, меня просто-напросто выгнали из дому, и вот я с утра на ногах, и никакой цели у меня нет, и вот я бегу все время по этой шаткой колыбели коричневой улицы, поглядываю на сточные желоба на крышах, на них и ориентируюсь, вижу, как что-то торчит из-за желоба, что-то твердое, угловатое и большое, я приближаюсь как раз к этому месту, предмет чуть-чуть сдвинулся, но она ведь не может упасть, эта глыба льда? и тут она падает. Вот я и уложен навсегда в эту колыбель. Вырвался из теснины домов, перетекающих в городские стены, стены города, полного жизни, а за стенами всегда другие стены, и одна смотрит другой через плечо, и, куда ни бросишь взгляд, всюду день и дело. А я наконец окончательно снаружи. Пошел дальше, никто теперь не здоровается, в булочной прошу хлеба, но булочник меня не замечает. Я отвалился от них. Я вспоминаю. Почему такая бессмысленная смерть? Никогда бы не поверил. Под ледяной глыбой я прошел через смерть. Уже давно. Я вспоминаю.
Отец, мы едем в Другую Страну. Я давно знаю ее. С того времени, когда я был мертв, когда я был живым.
Мы едем в Другую Страну, отец мой, спрятанный в чемодане. Боже! Как там светло и черно, о Боже! Как там дико и мило. Меня привяжут к столбу, будет светить солнце, и прогремит залп. Ах, как я засмеюсь, как взлечу ввысь, только веревки будут болтаться на столбе, а я кану, кану, погибну.
Я знаю эту страну, там мрачное солнце, и высится там корабль.
Я знаю, он лежит на дне, на земле, улицы крепко держат его, ограды опоясывают его, фонари подпирают его. Мусорные ведра и автомобили для него как острые колья. И жизни никогда не выбраться отсюда. Боже! Цветочный лоток! — закричу я. А вот чистильщик обуви! Мусорный бачок! Всюду со стуком распахиваются окна, улица плещет. Эта страна принадлежит мне. Не руки, гигантские деревья растут из моего тела, когда я делаю взмах. Когда я смеюсь, все замирает. Я могу посмеяться над трамваем. Арена, она темна. Я все-таки прибыл сюда, только вот не знаю как. Ночью? На лодке приплыл? Откуда? Просто причалил, и все.
Бросил якорь и жизнь на себя набросил, как плащ. Никогда-никогда не приглушать голос. Никогда не опускать голову. Быть вовне, на улице, а там жизнь не прекратится никогда. Когда я вдыхаю, все дома на моем плаще приподнимаются и вот-вот рухнут, и море обрушивается на сушу. Когда я глубоко вдыхаю, может лопнуть город. Мы — одно целое под моим плащом, жизнь и я.
Отец, мы едем.
Толчки колес и тряские сиденья, кислый запах кожи, летящая земля, остановка и дрожащий грохот стремления вперед, странствующая темнота, смена языков, то там перехватишь кусочек, то здесь отопьешь глоточек, то битком набито, то снова ты сам себе в купе господин, и все время этот грохот и нет времени и легкая лужица тишины и пространство в этом «нет-времени». Все это играет твоим телом, отнимает у тебя мысли и чувства, сотрясает твои кости, ты отдаешь это и обмениваешь на легчайшую тишину глубоко внутри.
Поезд. Четырехместная коляска в маскарадном костюме поезда. Покачивание. Серая обивка деревянной комнаты на колесах. Снаружи холмы, исполненные подъема. Восставшие холмы. У ног холмов — ожидающие, в черном. Полные протеста, в молчании. За окном — улица с выражением застывшего отказа, привязанная к старому автомобилю, который ждет. Чернота струится среди серости. Деревья. Мусорные бачки. Светлое как день потемнение внутри этого шланга по имени время.
Черный зной площади и сырые платки воздуха. Дома, занавешенные черным, железные перила, черные паруса, перила, монастырское дерево. Дробь, дробь барабанов. В этом пруду времен во времени.
Дома, фонари — все окаменело. Все излучает траур. Усопший, заунывный, полный пустоты зал. Заунывный зал. Все сильнее дробь, все шире поток. О, безмерно ширится чернота. В каждом доме, в каждом человеке — черно. В Другой Стране.
Мы здесь, отец мой. Пора петь.
Песни ради тщетного рвения, ради прощения.
Я хотел бы облачиться в доспехи, надеть на голову шлем с султаном из перьев и красно-иссиня-черный шарф, и сесть на снаряженного коня, и бугрился бы панцирь твердым металлом, и я поднял бы копье, а на копье насадил бы свой вымпел, ода, оперенный железом, я бы шествовал гордо, и мы встали бы прямо, копье, конь и я, распрямились бы, замерли — и зашагали, зашагали бы шагом чеканным, и легкий ветерок в спину, а как земля глубока сверху, оттуда, мы в путь отправились бы, в латах, с дерзким видом. Мы кликнули бы нашу смерть, и тогда сурово, и в облаке нашего сурово-мрачно-прекрасного пепла, мы, невзирая на солнце, отправились бы в поход вместе с нашею смертью против смерти самой.