Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А кроме знания активных точек на человеческом теле и умения на них нажимать было и еще другое, к которому нужно было готовиться, готовиться и готовиться…
На всю жизнь Тамара запомнила, как открылась ей тайна сломанных досок в заборе, свистящий голос бабушки в полутьме баньки, ее почти что страшное лицо.
– Сделаешь доброе дело – тут же надо и злое! Построишь – тут же и разрушь! Хоть ветку обломи, хоть доску в заборе разрушь! Иначе саму тебя, как эту доску, переломит…
– А что надо сломать… Бабушка, неужели надо убивать?!
– Вовсе не надо. Агафья – та пауков в баньке душила, но, вообще-то, не обязательно. А сломать, испортить что-нибудь да надо.
– А как?
– Как добро творишь, так и ломай.
О чем идет речь, Тамара поняла скоро, когда к бабке принесли заходящегося криком малыша.
– Давно орет?
– Третий день…
– Ну, давайте.
Бабка унесла вопящий, изгибающийся сверток, что-то приговаривала, разворачивала, стала водить руками вдоль покрасневшего, прелого тельца.
– Что они его, не моют никогда?! – ворчала бабка и тут же Тамаре: – Видишь, что? Грязный он, вонючий, само собой – будет орать. А тут еще и сглаз…
Что бормотала бабка, Тамара не уловила, но похоже, что не в этом было дело, не в бормотании. И даже не в легком-легком массаже, касании тельца младенца было главное. Бабка напряглась, словно от нее через пальцы что-то переходило к младенцу, Тамара почувствовала – главное именно в этом.
Малыш внезапно замолчал, завертел головой, и взгляд у него изменился. То был взгляд напуганной зверушки, тут сделался осмысленный, изучающий. Громко сопящий мальчишка обнаружил возле себя чужих людей, скривил губы, собираясь зареветь… И почему-то не заревел: то ли влияние бабки, то ли попросту устал орать.
Бабка сгребла малыша, даже не стала толком заворачивать, вынесла переминавшейся с ноги на ногу матери, ждавшей с перекошенным лицом.
Едва кивнув рассыпавшейся в благодарности женщине, выскочила наружу. Явственно послышался звук: лопнула доска в заборе. А Ульяна Тимофеевна вернулась без капель пота на лбу, румяная, с довольнехонькой улыбкой и еще долго поила гостью чаем с вареньем, пеняла на плохо просушенные, нестиранные пеленки, пугала ее болезнями, с которыми и ей, Ульяне Тимофеевне, не справиться.
А Тамаре на всю жизнь запомнилось, как из бабушки в младенца как бы перетекало нечто, и высокий звук лопнувшей доски.
Помнила еще, как Ульяну Тимофеевну позвали к женщине, измученной до крайности камнями в почке. Стоял сильный мороз, шли на другой конец деревни. Платками закутались так, что, по словам Тамары, еле глаза было видно.
– Ох, Ульяна Тимофеевна, помогай… – метнулись к бабке с крыльца.
– Не мельтешите. Татьяна где?
– Фельдшер был, ничего не сказал…
– Фельдшер! – фыркнула бабка надменно.
Возле раскрытой кровати, на табуретке сидит, закусив губу, женщина с крупными каплями пота на лице. Сидит, и сразу видно: боится переменить позу, боится шелохнуться – так ей больно. Потому и сидит не на кровати, на жестком.
При виде Тамары губы, впрочем, тронула улыбка.
– Учишь, Тимофеевна? – чуть слышно.
– Учу, – коротко ответила бабка, как полено о полено стукнуло.
Зыркнула глазами, выгоняя прочь ненужных. И опять Тамара видела, как из бабушки как будто выходило что-то, перетекало в больную.
– Вот сейчас, сейчас… Гляди, Танюша, веду я его, веду… – Бабка говорила легко, нараспев, почти пела. – Вот сейчас должно и полегчать…
Татьяна кивнула, пока еще закусив губу, еще тяжело, с натугой втягивая воздух.
– Во-оот… Воо-от… Гляди, теперь он уже не опасный, камешек этот, – все пела, причитала бабка, и Тамара видела – женщина успокаивается. Ей уже не так больно и страшно: не так напряжено лицо, не так руки стиснули платье, глаза обрели выражение.
Тамара не могла бы сказать, сколько времени прошло, пока женщина выпрямилась, улыбнулась, сказала «ох…». Выпрямилась – еле заметно, улыбнулась чуть-чуть и сказала еле слышно. Но ведь сказала же?!
И еще работала Ульяна Тимофеевна, и Татьяна легла, наконец, и тихо, протяжно вздохнула – отпустила боль. Ульяне Тимофеевне кланялись, что-то совали, что-то сулили, полусогнувшись, бегали вокруг. Старуха решительно шла, закусив нижнюю губу, с окаменевшим лицом; щеки прочертили крупные капли из-под волос.
– Потом! – властно отстранила она свертки, чуть не бегом выскочила на стылую, уже под ранними звездами, улицу. И по улице шла чуть ли не бегом, с каким-то перекошенным лицом.
– Бабушка… Тебе нехорошо?
– Молчи, не суйся под руку.
Тамара чуть не задохнулась на морозе, пока Ульяна Тимофеевна не оказалась перед собственным домом. И внучка не поверила глазам своим: легко, сами собой поднимались ворота; сошли с петель, зависли на мгновение, с грохотом и треском рухнули, поднимая столбы снежной пыли.
– У-уфф… – Ульяна Тимофеевна перевела дух, почти как Татьяна, когда отпустила боль. Поймала взгляд внучки, усмехнулась:
– Ничего, Антон обратно насадит…
Тамара понимала – завтра отец, печально вздыхая, опять насадит ворота на место. Ей было жалко отца и смешно.
А бабушка уже стала обычной, почти как всегда. Разве что была очень усталой, долго и со вкусом пила чай, была неразговорчива весь вечер, но исчезло и не возвращалось жуткое выражение, подсмотренное у нее Тамарой по дороге от Татьяны.
Тамара понимала – бабушка что-то несла в себе. Что-то случилось там, у Татьяны, пока бабушка ее лечила. А потом это «что-то» бабушка унесла, не дала этому «чему-то» излиться и бросила «что-то» на ворота, не дав стать опасным для живых.
Другие знахарки, бабки-заговорницы, даже старухи, о которых говорили лишнее; даже те, кто держал дома иконы – все они боялись партийных активистов, идейных старичков, милиционеров, пионеров, стукачей, прочих мрачных сил «нового общества».
Бабка не боялась никого, а участковый сам боялся бабки. Все знали, что бабка умеет «набрасывать обручи». Про «обручи» Ульяна Тимофеевна объясняла так, что у человека душа – это не одно облачко, а несколько, и есть «уровни» самые главные.
– Византийский крест видела? Как человек, который стоит, раскинув руки, верно? Вот одно облако так и идет, сверху вниз, а другое – наперекрест; там, где человек раскинул бы руки, или чуть ниже. А еще у византийского креста есть перекладинка, где у человека голова. Тут тоже облако важное, вот тут, – Ульяна Тимофеевна помахивала рукой где-то на уровне ушей. – И третья перекладина есть, вот тут, косая. – Ульяна Тимофеевна проводила рукой наискось от левого бедра к правому. – Так вот и у человека, душа тут живет; если уметь видеть, вроде облачка тут держится все время. Обруч накинуть – это не дать душе спокойно ходить, на этом уровне клубиться. Человеку надо, чтобы на всех уровнях жила душа, без помех, и куда обруч накинешь – там будет плохо. Если я обруч накину на эту душу, наверху, – человек ума лишится и помрет. Если вот сюда, – бабка проводила по груди, – то сердцем станет болеть.