Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше ничего интересного не было. Никаких подтверждений жизни сестер после войны, хотя ведь помнился этот разговор об учительствовании. Значит, родители что-то знали?
Ольга вглядывалась в лицо тетки. Нет, оно не проявилось ни в ней, ни в дочери. Совершенно отдельное лицо. Было ли у этого лица продолжение? Как знать, может, где-то живет родственник с ее, Ольгиной, родинкой под лопаткой? Ничего не узнать, ничего…
Она взяла фотографии, все остальное грубо затолкала за дверцу. Пока толкала, порушила глубинный слой этой семейной могилы, откуда-то сверху как-то лениво сполз ридикюль. «Вот это да!» – подумала Ольга, забыв обо всем и отдавая должное только этой роскошной старинной вещи, в чем она знала толк. Он был вполне сохранен, этот ридикюль с перламутровыми обхватами и изящным золотым шитьем по вишневому бархату. В седине пыли он гляделся даже дороже и знатнее. Рыская по комиссионкам, Ольга давно научилась определять ценность старых вещей по приглушенности цвета, по этой «патине времени», которая и есть главное для ловцов. Потому как очисти, отполируй – и вещи может не стать. Время – самая изысканная штука, на него даже дунуть страшно, и Ольга не дула, она несла на вытянутых руках ридикюль, думая о странностях наших порывов. Какого черта полезла она в эту нишу? Что ее толкнуло? Она не помнила. Она раскрыла ридикюль.
Там было несколько писем из Краснодарского края. В одном из них Муся сообщала, что «папу и маму посмертно реабилитировали, но что с того? Как будто мы не знали, что они ни в чем не виноваты? Хотя ты (имелся в виду Ольгин отец) считал иначе. Тебе должно стать горько, но я не буду тебя утешать… Ты должен прожить свою муку сполна… Хотя, может, я, как всегда, преувеличиваю положительную роль человеческого стыда…»
Видимо, отец ответил на это письмо. Судя по всему, ответил глупо.
«Я не буду считать заводы, фабрики… – писала Муся. – И даже победу, о которой ты пишешь так высокохудожественно, тоже считать не буду. Разве не мы напали на финнов? У нас были хорошие мама и папа, и их убили, как зверей. Тысяча заводов мне этого не оправдает…»
В последнем письме Муся писала, что «немножко больше стало желающих учить детей музыке. Такие они странные, эти дети. Они не слышат то, что играют. Мы бы хотели с Зосей посмотреть на твою дочь. На фотографии она на тебя совсем не похожа. Мы с Зосей часто разговариваем, что будет со всеми этими детьми и твоей Олей потом. Почему-то их жалко. Им уже приготовлена плохая жизнь».
Были в ридикюле письма и от неизвестных Ольге людей. Одно вообще странное, без конверта, без начала: «…ли. Думаешь, все идет как надо, а оно возьми и встань на голову. Конечно, в Москве все иначе, там у вас продают макароны, но не в еде дело!!! Я питаюсь мелко. Но когда живешь и ждешь, что может случиться любой бабах, то уже нервы на концах истрепаны… Вы верите в коммунизм в восьмидесятом? Я – нет… И хорошо, что не доживу до этого года, мне ихнего не надо… Но в Москве все иначе, вы там как Бог на небе, ничего не знаете, у вас макароны, а мы так и ждем, так и ждем… Имею в виду плохого… Перечислить хо…»
Буквы в письме как спятивший табун. То все врозь, то так сцеплены лбами, рогами, что не разорвать. И все крупно, крупно, не письмо, а наскальная живопись.
Почему она, Ольга, не знала, не ведала ничего про родительский мир? Это ее личное свойство – или так у всех и родительская жизнь воспринимается детьми только с точки зрения твоей, собственной? Она как бы прикладная, она не сама по себе. Разве ее Маньку интересуют ее, Ольгины, дела? Ее вот эти самые мысли врасплох, ее смятение, все то, что, собственно, и составляет ее, Ольгу? А что ее составляет?
Когда она потом начала этот разговор со мной, мне хотелось послать ее к черту. Мне давно была в тягость ее манера предлагать мне обстоятельства своей жизни, небрежно сбрасывая со счетов меня саму с моими обстоятельствами. То мое давнее любопытство к ней как к некой диковинке (по сравнению с собой) закончилось уже много лет тому. Осталось только удивление этой беспардонностью перед моей закрытой дверью. Вот она вошла. Вот села, закинув красивую ногу, в самой что ни на есть эстетически рекомендованной позе. Вот она смотрит на меня ловко подкрашенными глазами, отмечая и мой затрапезный вид, и непорядок на моем письменном столе, а значит, я только что из-за него, и пыль на моем «антиквариате» семидесятых годов, зеркально полированном, а потому так разоблачающем его хозяйку, не удосужившуюся взять тряпку, и прочее, и прочее… Я давно знаю этот ее цепкий взгляд налетчицы, которой в секунду надо вычленить главное и самое ценное. Выясняется – самое ценное в моем доме я сама. И она останавливает свой взгляд на мне. Я выше моего дээспэшного барахла. Во мне хотя бы кровь.
В три нитки идет вязь ее рассказа. Престарелый господин из Франции. Некоторая обнаруженная изысканность в ее происхождении. (Дворяне, расстрелы, учительницы музыки и горбунья, как известно, горбун – к счастью.) И тема возможной жизни в стране, где на голову не может случиться любой «бабах».
– Чего ты боишься? – спросила я. – Потерять цацки, цену которых у нас все равно никто еще понимать не научился? У тебя же, по большому счету, ничего нет. Ни дачи, ни машины. У тебя есть день на завтрашний и послезавтрашний день, а на три дня вперед у нас лучше вообще не думать…
– Вот! Вот! – радостно ответила она. – Я про то же. Я смотаюсь к этому престарелому.
– А Илья?
Так случалось не раз, что я застревала на уровне Ольгиных позапрошлых мужчин, а Илья для меня был вообще вчерашний.
– Несчитово, – ответила Ольга. – То есть я еще не знаю точно. Может, он из командировок не вылезает. Но что стоит в наше время слетать в Париж? Я даже не так сделаю. Я еще заеду в Варшаву, надо с ними завязывать… А потом… Красиво так… Наведаюсь к «жениху»… Ты как считаешь, идет мне этот оттенок волос или лучше носить свои?
Смешно меня спрашивать. Скажи я ей, что мне нравились ее настоящие волосы густого каштанового цвета, то куда девать последний десяток лет, когда она каждый раз была разная, и мне это тоже нравилось, и много раз я была сама почти готова на нечто большее, чем простое подкрашивание седины, но в последнюю минуту пугалась каких-то странных, в сущности, иррациональных вещей… Не уйдет ли с цветом волос что-то необычайно важное, чего я не замечаю имея и могу осознать только утратив? Я мастерица усложнять вещи простые. Я выгибаю стенки рисованных мной квадратов, но меня тут же раздражают и получающиеся многоугольники. Я вытягиваю их до круга и корчусь от отвращения. Мое любимое тело (или не тело?) – лента М o биуса, самое странное из простейших творений и самое простое из странных. Но поди ж ты! Какой захлеб от путешествия по ленте без верха и низа.
Это не к тому, что на простой вопрос о том, как выкрасить волосы, я нагромождаю нечто совсем другое: ты мне про чепуху, а я тебе про ленту М o биуса. Хотя да, так именно и получается. Я противопоставляю. Я защищаю несчастным М o биусом право на незыблемость жизни со старой мебелью и полным отсутствием необходимости искать жениха в Париже. В этот злосчастный день у меня не хватило ума не противопоставлять и сравнивать, а просто, выслушав, понять Ольгу – или не понять, но хотя бы сделать вид. Что бы стоило мне сказать: «Ты хороша в легкой рыжине…» Я же сказала другое: