Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Друг, – сказал один из игроков, – кто говорит об азартных играх? Надо же чем-то заняться. Не дают нам раскинуть картишки с друзьями – мы жжем стога.
– Нельзя, – настаивал Саша. – Противозаконно.
Мужчины бросили карты, и Джексон, засовывая колоду в футляр, сказал:
– Мухосранск. Местожительство для мертвяков. Ставка – ноль целых ноль десятых. Так ребятам в Нью-Йорке и передай.
– Они несчастливы. Мы сожалеем, – сказала мисс Лидия. – Но надо помнить о наших ресторанных работниках. – Изящным жестом короткопалой руки она указала на официантов с массивными, лоснящимися от пота лицами и очумелым взглядом, которые ковыляли по проходу с тоннами грязных тарелок. – Вы понимаете. Будет плохо, если они увидят, что законы не осуществляются. – Она собрала оставшиеся яблоки и сунула их в матерчатую сумку. – А теперь, – весело произнесла она, – мы идем спать. Распутываем моток дневных забот.
Утром 21 декабря «Голубой экспресс» находился от Ленинграда в сутках езды – то есть на расстоянии дня и ночи, которые, по мере вползания поезда вглубь России, все меньше различались между собой. Уж очень слабо разделяло их солнце, серый призрак, подымавшийся в десять утра, а в три возвращавшийся к себе в могилу. В недолговечные дневные промежутки перед нами по-прежнему расстилалась зима во всей своей непробиваемой суровости: ветки берез, ломавшиеся под тяжестью снега; бревенчатые избы без единой живой души, увешанные сосульками, тяжеленными, как слоновые бивни; как-то раз – деревенское кладбище, бедные деревянные кресты, согнутые от ветра, почти погребенные в снегу. Но там и сям на опустелых полях виднелись стога сена – знак, что даже эта суровая земля когда-нибудь, далекой весной, снова зазеленеет.
Среди пассажиров маятник эмоций уравновесился на точке нирваны между отъездными нервами и приездным волнением. Длившееся и длившееся вневременное «нигде» воспринималось как вечное, подобно ветру, опрокидывавшему на поезд все новые и новые снежные вихри. В конце концов отпустило даже Уотсона.
– Ну вот, – говорил он, зажигая сигарету почти не дрожавшими пальцами, – похоже, нервы я заарканил.
Тверп дремала в коридоре – розовое брюшко кверху, лапы набок. В купе № 6, которое к этому моменту превратилось в вавилон незастеленных постелей, апельсиновых корок, просыпанной пудры и плавающих в чае окурков, Джексон тасовал карты, чтобы не потерять навыка, его невеста полировала ногти, а мисс Райан, как всегда учившая русский, долбила очередную фразу из старого армейского учебника: «Sloo-shaeess-ya ee-lee ya boo-doo streel-yat! Слушайся, или я буду стрелять!»
Единственным, кто остался верен делам, был Лайонс.
– От глазения за окошко денег не прибавится, – твердил он, угрюмо печатая на машинке очередной заголовок: «Шоу-поездом – в Ленинград».
В семь часов вечера, когда прочие отправились на третий за день раунд йогурта и газировки с малиновым сиропом, я остался в купе и поужинал шоколадкой «Херши». Мне казалось, что мы с Тверп – одни в вагоне, но потом мимо двери прошел один из министерских переводчиков, Генри, лопоухий молодой человек ростом с ребенка, – прошел туда, потом обратно, всякий раз бросая на меня взгляд, исполненный любопытства. Ему явно хотелось заговорить, но мешали застенчивость и осторожность. После очередной рекогносцировки он все-таки зашел – как выяснилось, с официального боку.
– Ваш паспорт, – потребовал он с резкостью, которой часто прикрываются застенчивые люди.
Он сел на полку мисс Тигпен и начал изучать паспорт сквозь очки, все время съезжавшие на кончик носа; они были ему велики, как всё – от лоснящегося черного пиджака и расклешенных брюк до стоптанных коричневых туфель. Я попросил его объяснить, что именно ему нужно, тогда я, наверное, смогу ему помочь.
– Это необходимо, – промямлил он в ответ, и уши его запылали, как горящие угли. Поезд проехал, должно быть, уже несколько миль, а он все перелистывал паспорт, как мальчуган, разглядывающий альбом с марками; тщательно проверил памятки, оставленные на страницах иммиграционными властями, но больше всего его заинтересовали данные о профессии, росте, цвете кожи и дате рождения.
– Здесь правильно? – спросил он, указывая на дату рождения.
– Да, сказал я.
– У нас три года разницы, – продолжал он. – Я младший – младше? – я младше, спасибо. Но вы много видели. Да. А я видел Москву.
Я спросил, хотелось ли ему поездить по свету. В ответ последовала странная серия пожиманий плечами и неких суетливых движений, которые он производил, сжавшись внутри своего костюма, и которые означали «да… нет… может быть». Потом он поправил очки и сказал:
– Мне некогда. Я работяга, как он и он. Три года – может случиться, на моем паспорте тоже будет много печатей. Но я довольствуюсь сценичностью – нет, сценой – в воображении. Мир везде один, но здесь, – он постучал по лбу – и здесь, – он приложил руку к сердцу, – переменчивость. Как правильно, переменчивость или перемена?
– И так и так, – ответил я; в его употреблении и то и другое имело смысл.
От стараний, затраченных на лепку фраз, и от избытка стоявших за ними чувств он задохнулся. Немного посидел молча, опершись о локоть, потом заметил:
– Вы похожи на Шостаковича. Правильно?
– Не думаю, – сказал я, – судя по виденным мной фотографиям Шостаковича.
– Мы об этом говорили. Савченко тоже этого мнения, – сказал он тоном, закрывавшим вопрос; кто мы с ним такие, чтобы противоречить Савченко?
С Шостаковича разговор перешел на Давида Ойстраха, знаменитого советского скрипача, недавно гастролировавшего в Нью-Йорке и Филадельфии. Мои рассказы об американских триумфах Ойстраха он слушал так, как будто я расхваливаю его, Генри; сгорбленные плечи расправились, болтавшийся костюм сел на нем как влитой, а каблуки туфель, не достававших до пола, сходились и цокали, цокали и сходились, как будто он плясал джигу. Я спросил, как он думает, будет ли «Порги и Бесс» пользоваться таким же успехом в России, как Ойстрах – в Америке.
– Мне неспособно сказать. Но мы в министерстве надеемся больше вас. Для нас это тяжелая работа, ваша «Порги и Бесс».
Он рассказал, что служит в министерстве уже пять лет, но это его первая служебная командировка. Обычно он шесть дней в неделю просиживает за столом в министерстве («У меня есть мой собственный телефон»), а по воскресеньям сидит дома и читает («Среди ваших писателей очень сильный – Кронин. Но Шолохов сильнее, да?»). «Домом» была квартира на окраине Москвы, где он жил с родителями и, будучи холостым («Моя зарплата еще не