Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Чем хуже у актера нервы, тем лучше он играет, да, я так считаю. Но это же не в прямом смысле надо все понимать. Из этой фразы вовсе не следует, что я периодически должен биться в истерике. Просто актер — очень сложно, нервно организованный человек, у актеров нервная система немного другая. Поэтому к ним надо относиться очень бережно.
Я не поступил в театральный институт с первого раза, полагаю, оттого, что мне казалось все это делом практически решенным… Думал, все получится легко и непринужденно…
Сейчас страшно вспоминать о переживаниях того времени… Как себя может чувствовать зеленый пацан, попавший в созвездие… Пельтцер, Леонов, Фадеева, Збруев, Чурикова, Ларионов, Янковский, Скоробогатов. Одни имена произносишь с трепетом. А они были заняты в том же спектакле, что и я. Играли вспомогательные роли, а я, молодой-зеленый, — главный герой. У меня был ужас в глазах, я боялся забыть текст…
Мне невероятно повезло. Меня с самого начала окружали талантливые люди, которые научили ко всему, и к себе в том числе, относиться с юмором. Я не переживал, когда меня дважды снимали с Государственной премии, дважды — с правительственных концертов, причем второй раз я сам отказался. После этого последовал звонок из идеологического отдела ЦК КПСС: «Передайте Абдулову, что нам нравится не все, что он делает»…
Отец видел два моих спектакля, когда приезжал в Москву. Папа прошел всю войну, бежал из лагеря, у него были прострелены обе ноги, пуля сидела в локте, рука не сгибалась. Ранения сильно подорвали его здоровье, но я никогда и слезинки не видел в его глазах, а тут он сидел в зале рядом с Георгием Павловичем Менглетом и плакал. Правда, потом сказал: «Сыро, конечно, но ничего». Я знаю, что он очень мной гордился, но виду не показывал, может быть, боялся сглазить, а может быть, думал, что я зазнаюсь. Сейчас его уже нет. Интересно, что он сказал бы, если бы узнал, что я хочу сыграть Лира. Именно в этом возрасте хочу… Когда немощный старик, отдав власть, хочет остаться диктатором, его дочерей можно понять, а когда Лиру пятьдесят и он еще полон сил, а ему говорят: «Ты пожил, с тебя довольно», — вот это трагедия… Я рассказал эту задумку Някрошюсу. Он загорелся. Я сказал Захарову. Он ответил: «Конечно, у нас в театре пусть ставит». Я пошел к банкиру, нашел деньги, а Някрошюс свинтил… Мне кажется, он боится Москвы. Думаю, дело в том, что хороший прием гастролеров — это одно. А когда ты остаешься где-то навсегда, возникает совсем другая ситуация… Когда мы приезжаем за границу, нас тоже принимают на ура, но стоит нам остаться там, и мы начинаем делить с ними хлеб, тут действует совсем иной счет… Ты приехал на три дня — ты гений, и ничего подобного в нашей стране нет. Ты решил остаться?… Да у нас таких, как ты, — каждый четвертый.
Я долго мучился с игроком в «Варваре и еретике». очень долго мучился. До сих пор выхожу на сцену и не знаю, как буду играть. Стоит сказать первую фразу, и все сомнения исчезают. Достоевский — такой мощный автор. Роль Алексея Ивановича как бы состоит из кусочков. Так и должно быть. Я вам больше скажу: «Игрок», по которому сделан наш спектакль, — самое слабое произведение Достоевского. Федор Михайлович написал его за двадцать шесть дней. Над ним висела угроза того, что у него все отнимут. И вот для того, чтобы рассчитаться с долгами, он написал роман. Он описал игру, вплел туда бабушку, добавил немного любви, чтобы было не так скучно. Получилась история, вылепленная из осколков сознания, чувств, поступков, эмоций. написанная абсолютно больным человеком, человеком с нездоровой фантазией. Но гением.
Я снимался в фильме «Униженные и оскорбленные» (Маслобоев в фильме Андрея Эшпая, 1991 г.)… Видел, какой интерес проявляла к Достоевскому Настасья Кински. С каким трепетом она относилась к роли, как боялась пропустить любое наше слово. Все время просила: «Что он сказал, переведите»… Пушкин, Гоголь, Тургенев, Толстой, Чехов… Они (западные актеры) перед нашими писателями преклоняются. Я познакомился с Робером Оссейном. Он чисто говорит по-русски. У него папа из Самарканда, а мама из Киева. Он поставил у себя в театре «Преступление и наказание», а меня на спектакль не пустил. Пьер Карден рядом сидел и смеялся: «Да пусть посмотрит», а Робер отвечал: «Саша в оригинале это все знает, зачем ему Достоевский на французском языке.»
Все мое «кино» началось с фильма «Про Витю, про Машу и морскую пехоту». Я был там десантником. Недавно по телевизору показывали эту картину. Я посмотрел и ужаснулся… Потом сыграл Гринева в «Капитанской дочке», затем был Рогов в «Золотой речке», маленькая роль инженера в «Двенадцати стульях» и принц в «Обыкновенном чуде».
В то время все смотрели телевизор. На следующий день после показа каждая собака, видя меня, старалась от радости гавкнуть. В меня тыкали пальцем и говорили друг другу: «Смотри, смотри, обыкновенное чудо пошло…» Или просто перешептывались: «Медведь идет». Ко мне подходили за автографами, хотя даже фамилии моей толком не знали… Ощущения очень странные… Первый удар по медным трубам. Я тогда думал, что жизнь уже состоялась, решил для себя, что все, вот оно, счастье пришло, чего же большего можно желать. То, что меня узнавали на улицах, вызывало безумно приятное чувство. Артисты, мои коллеги, говорили: «Подожди, это только начало». На мое счастье, хватило ума не задирать нос и относиться ко всему с юмором, как меня и учили…
Угадать заранее, каким получится кино, мне кажется, невозможно. Дело в том, что у каждого режиссера — у Захарова, у Соловьева, у Балаяна, у Сергеева — у всех у них свой неповторимый кинематографический язык. У меня такое ощущение, что я каждый раз учу эти языки заново… Нужно понять, что написал автор, что хочет снять режиссер и как тебе это играть, потому что, в конечном счете, спрос все равно будет с тебя. Когда все участники съемочного процесса начинают говорить на одном языке, тогда и случается то, что называется «хорошее кино». Таких совпадений крайне мало. У меня сто пятьдесят ролей в разных картинах, а достойных, тех, за которые не стыдно и сейчас, — чтобы сосчитать, хватит пальцев одной руки…
Я всегда делал выбор в пользу съемок. Это моя работа. Актер должен сниматься. Когда я только начинал, хватался за все, лишь бы дали, но чаще после моих удачных, как мне говорили, проб на мою роль брали другого актера. Потом, когда уже пошли предложения, у меня было по четыре-пять картин одновременно, и все роли очень разные. Снимался круглые сутки, переезжал из города в город. Спал в самолетах. Сейчас я выбираю, могу диктовать, могу сказать, что если сцену, которая мне не нравится, перепишут, тогда я буду сниматься. Я никогда не понимал артистов, которые говорили: «Нет, это я играть не буду, подожду Гамлета». Где они сейчас? И Гамлета не сыграли, да и самих артистов я что-то не вижу. Я считал и считаю, что нужно много работать — и тогда количество, может быть, перейдет в качество. Повезти может одному ожидающему удачи, одному на миллион. Всем везти не может…
Свобода в искусстве — это хорошо, безусловно хорошо. Но если вдруг от этой свободы рождаются спектакли, в которых Гамлет, тоскуя, нюхает носки, а Анна Каренина, после того как бросилась под поезд, ковыляет с железной ногой, а король Лир поет, потому что он герой и рок-стар. вот тут-то и задумаешься о том, нужна ли нам такая свобода.