Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А!.. ходили в гости по праздникам. В соседнюю комнату. Отец был такой… вышел уже на пенсию, у него все стены были обвешаны немецкими словами, он совершенствовал свой немецкий язык и занимался философией. Он очень любил философию. И для того чтобы как-то с ним общаться, я начал читать философскую литературу. Начал я с учебника для сети политпросвещения, помню. Потом прочел Спиркина, потом понял, что надо читать первоисточники. Начал читать Канта, Гегеля, Фейербаха, которого не люблю до сих пор, и всякое другое, Тут же книжки по психологии, и где-то уже в этом возрасте, то есть в районе 16 лет, я составил список: что должен знать режиссер. Это был обширный список.
Такая вот, без особых происшествий жизнь, пока… все это так шло, шло… Закончил я школу, поехал поступать в театральный в Москву — не поступил. Приехал — съездил к бабушке, помню… Короче, мама продала свои часы, и я поехал в Москву на биржу устраиваться актером. Вместо этого встретился там следующий человек в моей жизни — Владимир Александрович Маланкин, делал добор на свой курс в Минск. И он меня взял. Я оказался в Минске, на актерском факультете… Голодали мы страшно. Сквозь десны шла кровь. Воровал в студенческой столовой еду. Потом как-то там, какие-то знакомства организовались, в одной школе вел драмкружок, ставил спектакль, там меня подкармливали. Что я запомнил, как ни странно, вот этот парень, мой приятель… его мама работала в столовой завода «Смена». И однажды она попросила меня, чтобы я своей рукой переписал жалобу поваров на шеф-повара. И там описывались его махинации. С тех пор я знал, что мы едим в столовых. После этого я воровал в студенческой столовой без зазрения совести. Даже курс подкармливал. Мы там втроем работали. Курс настолько привык, что, когда мы приходили на занятия утром, все говорили: «Ну, где коржики, давайте коржики, жрать хочется». Рекорд был — 63 коржика. Вообще я тогда воровал еду везде, я был большой специалист. Но ничего особенного пока не происходило в моей жизни. Меня вызвали в военкомат и по случаю того, что у меня в анамнезе черепно-мозговая травма какой-то жуткой степени, положили в психушку на обследование, там тоже была пара впечатлений. Одно — это парень, который весь день сидел под одеялом. Какая-то тяжелая форма аутизма. К нему приходил отец, седой весь, руки трясутся, и кормил его, туда, под одеяло, ему передавал. Мать у них умерла, он нам рассказал, с горя. Молодой парень совсем. И второй — мой сосед по койке, бывший фронтовой разведчик, у которого крыша поехала по каким-то причинам, который дразнил санитаров тем, что идеально воспроизводил лай немецкой овчарки. Причем настолько здорово, что если не видишь его лица, то полное ощущение, что в палате где-то собака. И вот регулярно прибегали санитары искать эту собаку, потом на него кричали. Но особенно этот парень мне запомнился. Это для меня было потрясение… человек, живущий под одеялом. И горе его родителей, его отца.
Личность моя была в полном порядке. Я был знаменитый достаточно человек, я играл в Народном театре главные роли наряду со взрослыми. Все мои друзья были, в основном, взрослые люди с завода. Я зарабатывал больше, чем моя мама. Я был довольно известный спортсмен, мои фотографии появлялись в местной прессе регулярно, то очередной рекорд, то победа на соревнованиях. И читал. Читал я запойно, в бешеных количествах. Я не ходил ни на какие танцы-шманцы — это мне было не интересно. Я бегал в филармонию, на тренировки, в Народный театр и на работу. Закончил я школу… и поступил в Минский театральный институт, в Минске тоже ничего. А когда я попал в психушку на обследование, я опоздал на неделю на занятия. Мне пришлось объяснять, что со мной вышло — военкомат меня проверял, признал годным к военной службе. А занимались мы, как бешеные. Мы приходили утром и уходили в 11–12 часов вечера. Владимир Александрович, он был очень талантливый педагог, сразу объяснил, что научить этому делу нельзя, а научиться можно. Он никогда никого не подталкивал. Если проявляешь инициативу — тебя смотрят, то есть твои этюды. А если нет, сиди в углу, ну отчислят потом и все. И вот экзамен, первый курс. Отыграл я свой этюд. Все меня поздравляют, что хорошо, все нормально. Собираемся мы. Владимир Александрович оглашает оценки. Пятерки. Меня нет. Четверки — меня нет. Можете представить мои чувства? Тройки. Меня нет. Мне уже там казалось, что я поседел. Такое поражение, самое серьезное поражение за всю мою жизнь, наверно, никогда такого не переживал. Двойки — и тут меня нет. И потом Владимир Александрович: «Николаев, останься, остальные свободны». И он мне говорит такие слова, я их слышал тогда как в тумане: «Я не могу брать на себя ответственность, потому что при твоем здоровье тебя выжмут, как лимон, и выбросят. Ты долго не продержишься в актерах. И я не хочу брать на себя ответственность. Но я могу тебе сказать (он был на моем спектакле в той школе, где я поставил какой-то спектакль, я уже сейчас не помню, про школьников что-то, я там играл „лицо от театра“), я посмотрел — это у тебя очень здорово получается, может быть, ты режиссер по призванию. Не обижайся на меня, но вот так». Я был в тяжелом состоянии, а наш замечательный педагог по сценречи, такой, благородный, интеллигентной внешности, седой красавец, сделал мне выволочку и говорит: «Если ты ломаешься, значит, действительно, нечего тебе делать в театре». Ну, в общем так меня поддержал. Проводили меня друзья, приехал я домой… До сих пор, как вспомню этот кусок своей жизни, во многом, может быть, он был поворотным, потому что, если бы я сломался, тогда непонятно, что бы было. Но я очухался. И тут меня «звездануло». Меня «звездануло», и я пошел в райком комсомола, весь преисполненный наглости. Что-то произнес об эстетическом воспитании школьников и получил мандат на создание под крышей райкома комсомола театра-студии — «Время», ни больше ни меньше. Потом это называлось театр-коммуна «Время». Я прошел по всем школам нашего района, выступил перед всеми старшеклассниками, начиная от восьмого класса. Потом провел вступительные экзамены в три тура, потому что на экзамен пришло 120 человек, из них, естественно, 80 девочек (среди прочих был принят сын режиссера русского драмтеатра Сашка Лурье). И начал вести эту студию. Ничтоже сумняшеся, с полным чувством, что все замечательно. А потом, естественно, папа Лурье заинтересовался: кто его сына обучает актерскому мастерству?.. В это время я вернулся в Народный театр, играл там, а работал старшим пионервожатым в средней школе. И пригласили меня в гости на день рождения Саши. Так я познакомился с Лурье. И он мне говорит: «Я вам помочь не могу, но почему бы вам не попробовать поступить в наш театр? Актером». А чем черт не шутит?.. И я пошел. И меня взяли! На 55 рублей! Актером! В русский драмтеатр Литовской ССР! Первый мой выход на профессиональную сцену состоялся 7 ноября тысяча девятьсот шестьдесят… третьего года, наверно, да, второго? Шестьдесят второго года. В 63-м я уже в армию пошел. И я помню этот ввод, он был 7 ноября, в «Укрощение строптивой». В «Строптивой» я играл одного из слуг, из четырех слуг Петруччио, и пел квартетом: «Наливать так наливай, хэй ля-ля, хэй ля-ля». Так я окунулся в театр. Больше всего потрясений я испытал от закулисной жизни, и особенно после премьерных пьянок. Я не пил. Много я насмотрелся. И вот там случилось самое сильное, наверно, из театральных переживаний.
У нас был актер, очень пожилой, 75 лет, у него был юбилей. Он мне надписал программку. «Ничего, Игорь, трудно только первые 30 лет, потом значительно легче». Шло «Укрощение строптивой», он играл отца Петруччио. Там есть такая маленькая роль комическая. И у него случился сердечный приступ. Вызвали «скорую». А он сидел в нашей гримерке, он был рядовой артист, несмотря на свои 75 лет, обычный, играл маленькие роли. Ему делали уколы, а он сидит, очнулся, колют в вену очередной укол. «Где моя цепь, где моя цепь?» Ему подают эту бутафорскую цепь, он надевает. «Все, на выход». И вот он идет передо мной по коридорчику к сцене, от стенки к стенке. За ним идет врач, медсестра со шприцем на всякий случай. И пока он на сцене играл этот эпизод, так за кулисами и стояла медсестра со шприцем. Это было страшное, ужасное и прекрасное переживание. Для меня в этом был весь ужас и вся прелесть театра. Человек на грани смерти, как выяснилось, у него инфаркт. Или такой, ну, не обширный, а микроинфаркт. Он больше не вернулся в театр после этого спектакля. 75 лет. И вот эта бутафорская цепь.