Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Опомнись, Марта, что ты делаешь?" — Продых делаю, чтобы Рудьо мог дышать…" Но Господь милостив, особенно к сиротам. Выкарабкалась Марта из этой беды, развязался для нее мир. Уже не девушка — жена женой, за двоих мужиков руки служат. Но и голова. То дело, которое начал было Рудьо, она потянула дальше. С их двора все село кормилось. Тогда и бочки наши охотно покупали, и в бочки было что класть. Марта всем этим занималась. Пока не пришла советская власть. Потащили их с отцом в Мукачево — кулаки! Под зиму старика выпустили, вернулся, словно на чужих ногах. Кусок хлеба в руках дрожал, не то что инструмент. А Марту погнали в Сибирь… Где-то годков через семь пришла в деревню баба — не баба: стрижена под мальчугана, в фуфайке и сапогах из свиной кожи. Ветры выдули все морщины с лица, выгоревшие глаза смеются. Марта! Пошла белой — и вернулась белой. Только белизна та совсем иная. Седая белизна. И дерево в их избе поседело без живой души. Хозяина уж давно не было на свете. Созвала нас Марта, тех, кто выжил после войны и мытарств. Раздала жестяные баночки с мясом и густым сладким молочком. Голодали мы тогда. "Люди добрые, — говорит, — церковь будем класть. Новую". А наш старый храм, надобно сказать, разобрали по дощечкам и перевезли в Ужгород. "Нелегко, Марта, — говорим, — это будет сделать. Могут и не разрешить. Да и рук маловато, и дерева". "Я легкости не жду. "Всюду мне тесно", — еще Давид говорил. А руки я с собой привезла, целые. И лес сам пришел к порогу". Правду говорила: за те годы лес и впрямь затянул все их подворье. Здесь так: либо ты — либо дерево. На бережке своего надела и начала Марта копать ров для фундамента. Пришел с Мукачева мужичок с папкой под мышкой: "Что вы делаете, неугомонная женщина? Какие церкви? Мало вам что ли было?" Вогнала Марта топор в бревно возле его ноги и твердо сказала: "Вот вам Бог — а вот порог. Еще раз ступите на мою землю — возьму грех на душу. Мне, начальник, из этого двора дорога только в небо". Грозно сказала. И тот испугался, сразу убежал… Сначала Марта сама тянула сруб, а потом и люди присоединились. Из других сел приходили. Молча вытаскивали топоры из пазух и принимались за работу. Кто-то приносил еду, кто-то воду с колодца, кто фрукты, орехи, мед. Тайком принесут корзину и поставят под ворота. Некоторые только ночью работали, при костре — боялись. А потом осмелели — пели, молились вслух. Так красиво! Церковь росла, вместе с ней крепли духом и люди. И вырос на Мартиной земле храм, словно Божья шкатулка. И принял первую Службу. И служит нам поныне. Завтра понесут туда и Марту — на последнее целование… Почему, говоришь, звали ее Студеной? Глаза теплые, руки горючие, а сама — Студеная. Это мужики ее так окрестили. Как им было смириться: вольная и пригожая баба, а никому в руки не дается! Она и по тюрьмам, рассказывала мне, свою невинность оберегала. Ножом и зубами оборонялась. И принесла свою честь на этот берег, под основание этого храма… Марта, Марта, сестрица-девица…"
Наверное, никто из древоделов не сомкнул глаза. Ночь царила в залитой лунным сиянием проруби, отвоеванной людьми у леса. А на рассвете, когда первые лучи пронзили резные кроны дубов, я увидел, как над двором три раза качнулся белый гроб. Сбит он был из дубовых досок и плыл на людских плечах, словно кораблик-бочка. Плыл в ту реку, куда стекаются все ручьи этого мира. Все мужчины, от самого малого до самого старого, старались хотя бы рукой дотянуться до нее.
Пышное кружево закрывало лицо покойной, и над ним виднелись только руки — жилистые, изношенные в работе, но красивые. С восковыми перстнями на пальцах. Один ее, а другой она несла тому, кому не успела надеть при жизни.
("Ибо нету полноты в одиночестве. Только в паре". Из синей тетради).
Студеная Марта…
Никто не нес с этих похорон холод в сердце.
Мы возвращались в сумерках. Я боялся, что собьемся с пути. К тому же старик подтолкнул меня вперед: "Учись ходить по бездорожью, видеть в темноте". Я и не заметил, как глаза привыкли к лесному мороку. Помогали мне его размеренные напутствия за спиной: "Успокой дух, сними напряжение с кожи — и почувствуешь тепло, идущее от деревьев. По этому теплу можно идти и вслепую. А еще вдоль тропинки тихонько сквозит люфт, тянет за собой… И шум листьев, свободный либо приглушенный, тоже указывает направление… И твердость совсем разная под ногами. Нога сама выбирает, как ей легче ступать. У волка нету поводырей… Но сейчас станет виднее — проснутся светлячки, приходит их время".
И действительно, как только дорога сбежала во влажную яругу, в глазах замерцали тысячи огоньков. Словно небо упало на землю и зори лежали под ногами. От них синеватой дымкой качалось между деревьями бледное сияние. Кое-где светились также гнилые пни, наросты на стволах, жабы, птичьи гнезда и яйца муравьев. Ночь включила живые фонарики.
Мы шли, как во сне. Ходьба не обременяла, а мысли были легкими. Может, поэтому я и насмелился спросить о таком:
— Что такое смерть?
Его это не удивило. Человека, который давно готов ко всему, не удивляет ничто. Да, он не боялся этого. Как-то раньше я уже спрашивал его, думает ли он о смерти. Он сказал: "Всего лишь только каждый день и каждый час. Что бы ты ни делал, смотри в конец. Тогда конец не будет тебя пугать, а будет отдаляться". Теперь же он постарался объяснить необъяснимое.
— Раньше я считал, что смерть — это конечная усталость. Само рождение в этот мир приносит усталость, и человек живет с ней всю жизнь. Устает и обновляется, устает и обновляется. Каждое утро мы воскресаем для нового дня. И каждую