Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В школьном окне стояла молодая учительница и с удивлением наблюдала за ней.
А Николай Илларионович, усадив дружно вставших со своих мест ребят, стал расспрашивать их о делах школьных. Те дружно отвечали.
Боре он отдал большие солдатские ботинки, мол, отец ему в подарок послал. Так ли было дело – неведомо. Но Боря поверил, схватил ботинки и, прижав их крепко к груди, вылетел из класса.
– Мой папа живой! Бабушка Дарья, мой папа живой! Дарья вздрогнула, словно ножом ее ткнули.
А Боря уж побежал дальше, к дому своему, влетел на крыльцо, в избу – ткнулся ботинками в материн подол:
– Папка-то наш живой… Шура заревела в голос.
Боря удивленно смотрел на мать, и радость сходила с его лица, словно кто-то холодной водой смывал ее.
Но однажды услышала Дарья в доме своем страшную писню. Она мыла школьный коридор. А из-за двери долетали до нее гневные строчки:
Замерла Дарья под классной дверью, крестясь:
– Господи, чего же это такое?
А в тот день в классе проходило собрание: ребята горячо обсуждали задачи пионеров по охране социалистической собственности. Федя Валенков заявил, что его мать ворует со склада хлеб, и обещал сотоварищам, что больше не позволит ей делать это и что поступок матери он будет помнить всю свою жизнь. По этому поводу он даже написал стихотворение. Его-то Феденька и читал в тот день. Не дослушала Дарья писню Федину, побежала к складам.
– Беда, Поля! – И поведала ей весть горькую.
– Да много ли я взяла-то? – не таилась Поля. – Муки-то у нас нет совсем. Засобирался как-то Егор на мельницу. Ну он, как всегда, по неделе собирается: дай-ко, думаю, подобавляю ему в мешок зерна-то. Двараз приносила, помаленечку. Истинный крест, Дарья, худенько у нас с мукой-то…
– Уж не знаю, помаленечку ли, не помаленечку, а мне любо, что сказываешь ты о том, меня не опасаясь. Ты мне, Поленька, уноровила, и я тебе говорю: поостерегись. Шибко уж складные писни твой Федька в школе поет…
– Тюрьмы-то я не страшуся. Федю у меня отняли, чужой он мне. И Степан чужой. Я ведь с брюхом хожу, Дарья, и не мило оно мне. И этого отнимут.
– А у меня так никого не отняли! – сурово выговорила Дарья. – И дом стоит целехонек, и при доме вон сколько народику! Два класса!
Не нашлась Поля, что ответить, смолчала, губу прикусив. А вечером, когда Федя домой заявился, хотела с ним по душам разговор завести. Ходила возле да около, какой-то хлам на кровати перекладывала. И – не могла. Язык не поворачивался.
А Федя сидел за столом и учил новую писню:
В Девятое[43] Валенковы пили. Не слушая Анисью-пилу, наливали один граненый стакан за другим.
– Анну мы помянули, Тимофея, Агафью… – бессвязно говорил Степан совсем захмелевшему Егору.
– А Захара и Ефимка поминать не будем, может, живые еще… Поля! Давай-ко мы еще и попляшем, а?
– Только и осталось – в Девятое плясать! – заворчала Поля. – А вы еще писен веселых попойте! Сыночек-от у тебя мастер их складывать. Как бы мне рожать в тюрьме не пришлось. А может, как матушку Валентину, отпустят домой опростаться…
– Эко ты говоришь, Поля! Да неужто и правда скоро? Дай-ко я погляжу-пощупаю. – Степан хотел дотронуться до живота Пелагеиного, но та уклонилась.
– Да у вас, у дикарей, одно на уме! Посмешнее еще отча-то будешь, – бранилась Анисья. – Тот трояк по ветру пустил, ишь, какой богатый! И на кого обзарился? На Миропийку! Тьфу! Смеется над вами народ и смеяться будет. И чего я за дикаря такого замуж выскочила? Да и ты, Поля, тоже хороша, бросилась с головой в омут. Слабые мы на передок-от, вот нас и взбельхивает да котосает…
Тут в избу вошел гость незваный, Николай Илларионович, и Анисья замолчала.
Поле показалось, как будто все в доме сразу изменилось. Стало не своим, чужим.
– Ты чего это? Пьян? – не поздоровавшись, гневно спросил гость.
– Проходи, Николай Илларионович, присаживайся. Не думал я, не гадал, что сегодня к нам ты пожалуешь, не обещался. Пьян! Пьян! Сам видишь. Поминаем всех кряду. А ведь их, мертвеньких-то, столечко, что, пожалуй, одного дня и не хватит. Ну да ничего! Остальных в Октябрьские помянем…
– Да ты чего несешь, Степан? Поповские праздники празднуешь? И бабы твои вырядились, в Покрово побежали тайком, полями – видел! Хороши, нечего сказать…
– Так они же на могилки пошли, своих помянуть, – тихо, но твердо сказала Поля.
Ей приятно было, что Степан ее подвыпивший не лебезит перед чистеньким покровцем.
– Подожди, с тобой еще будет разговор!
– Ой! – совсем оживилась Поля. И страшно, и весело ей было ступать по краюшку по самому…
И хотелось все дальше и дальше – не желала она останавливаться…
А покровец, чудак, все одно талдычит – кто и куда у Степана побежал.
– Степан! Твои, говорю, – полем, в Покрово! А знают ли они, что у кладбища милицейский наряд выставлен? Степан, очнись, тебя же с работы снимать собираются. Вопрос уже стоит!
– А когда надо, у нас уж завсегда стоит. А, Поля? Чего-чего, а уж это-то… Уж приказывать не надо…
– Правда, Степушка! – Как любо ей было теперь, что он прежний, ее Степушка, не изменился, не переменился, когда гость непрошеный в избу ввалился. И гостя чистенького Поля словом скабрезным приласкала: – Так что, вы говорите, стоит-то у вас? Уже?
Гость сплюнул, отвернулся от нахальницы.
– Фу ты, пакостник! – вдруг набросилась Анисья на Степана, почуяв неладное (слов Полиных она как будто и не слышала). – С тобой человек по-хорошему пошуметь приехал…
– А не этот ли хороший человек Феденьку нашего в газету пропечатал? Не читала ли ты, мать, чего там намараковано?
Поля хмыкнула. Хохотнула страшно. И если уж в пропасть – то сейчас, с головой…
– Да замолчишь ты! – И шагнул покровец вперед. Побагровел.