Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И до чего же замечательно растолковала она то, чего я до сих пор никак не мог взять в толк: почему мы живем так, будто бы случайно с неба упали рядышком в какое-то гнездо и по уши увязли в приторной сладости. — От омерзения меня аж пот прошиб.
— Но чего ради ей избавляться от меня? — попытался я вступить в спор с самим собою. — Именно теперь, когда она валяется дома целыми днями? Есть ли в этом смысл? Как ему не быть! Наверняка она в кого-нибудь влюблена или мечтает влюбиться. В кого? Безразлично. Так скоро, после парижских разочарований?
— Почему бы и нет? Чем скорей, тем лучше. Урвать хоть немного любви, да побыстрее. Разве сам я рассуждаю по-другому?
— И разве не я запугивал ее историей с весовщиком на тот случай, если ей вздумается бросить меня? А теперь она угрожает расправиться со мной, если я не отпущу ее на свободу. Таков ее ответ мне.
Я чуть не вскрикнул от удивления.
Но не следует понимать меня превратно. Не воображайте, будто перед вами хлюпик, постоянно дрожащий за свою жизнь, невропат, замученный кошмарными видениями. Об этом и речи нет, здесь другой случай, да и в жилах у нас кровь течет, а не водица. Ну, а уж коль скоро затронули мы серьезный вопрос, позволю себе высказаться и об этом: о жизни и смерти. Как относятся к этому у нас в роду.
Мы не трусливого десятка и со смертью не слишком-то церемонимся, уже хотя бы потому, что не так уж высоко ценим жизнь. Мой дражайший батюшка за полчаса до собственной кончины изволил выразиться следующим образом:
— Надоело мне все до чертиков, — и выпустил из рук газету. А затем прагматически поправился: — Надоели вы мне, — добавил он и вскоре после этого мирно опочил.
Все у нас в семье такие. Мы не любим жить, мы — пессимисты. Вот и я позволю здесь назвать себя пессимистом, хотя и не в том смысле, как его понимают философы, а гораздо проще.
— Видел ты поросенка? — спросил меня какого раз мой отец. — Хрупкая, мелкая живность, хватают его чужие руки, намереваясь съесть, ну как тут не завизжишь! Вот и твоя участь на земле такая же! — благодушно утешил меня старик.
Да, таков удел мой и моей души. Ведь в том, что человеку нехорошо тут, на земле, я никогда не сомневался. Мир задуман как горькая шутка, а быть человеком унизительно — это не только мое мнение — оно у меня в крови. Здесь помыкают душой, дарованной человеку: сулили ему все блага на свете и обманули. Как бы это поточнее выразиться? Он несет в себе сущность бытия, более того, поползновение на вечность, и какова же его участь? Гонения и бегство, страх за свою жизнь с первого момента существования — возможно ли это понять умом? Чтобы этот полученный взаймы крохотный огонек постоянно грозили загасить? Чего же еще мне страшиться? Подобно аккумулятору я коплю в себе воспоминания, и все же часть их утрачиваю, другая часть преобразуется, ее переформировывают пространство и время, и о какой тут целостности можно говорить? Словом, это моя история, которая никому не ведома, да и сам я в конце концов не верю в нее. Но мне все мало. Хотелось бы под конец еще немного этих жизненных впечатлений, затем еще и еще, жажда неутолима и похожа на состояние человека, пьющего и пьющего, не переставая. Уж он и лопнуть готов от этого несметного количества поглощенной жидкости, а все равно не может напиться. Словом, для души непостижим сей мир — вот я к чему веду, не ее, души, это родные пределы, здесь все не то, чего бы она ждала и хотела… Но ежели человеку она чужда, тогда кому она нужна? И что мне за дело, ежели некий высший разум, быть может, находит в этом развлечение, если в радость ему моя жизнь с ее никчемными борениями?
Я не философ и наверняка неумело выражаю свои мысли. Но ведь как-то же должен я выразить то, что чувствую по этому поводу.
Ну, а теперь продолжим. Суть здесь в том, что я отродясь не слишком боялся за свою жизнь. Надо уйти — уйду. Даже согласен оказать эту услугу, если кому-то очень хочется.
Не потому я так уж сильно испугался. По другой причине.
Ведь с этим я должен жить дальше. То бишь с супругой моей. Потому как смогу ли я порвать с нею?
У меня голова шла кругом, в такой ужас повергли меня слова юной барышни, мисс Бортон, намекнувшей, что мне, мол, все равно никогда с нею не развестись.
Испугался я донельзя. Потому как поверил ей. Ведь она словно зеркальце мне приставила, и оттуда глянуло на меня страшное лицо. Истерзанное, чудовищное.
Но затем я все ж таки успокоился. Барышня была до того мила, помирилась со мной. Я, говорит, Мечислав, не сержусь на тебя, постараюсь быть терпеливой. — Удостоила меня доверия, поучала, бранила. Дала мне яблочко и спросила, не голоден ли я. Не болит ли у меня зуб? Люблю ли я пиво? И почему не люблю, когда она, например, очень любит… Теперь она даже посвящала меня в свои тайны.
— О-о, а я прямо-таки обожаю двойное темное пиво, — кротко призналась она, точно ангелочек потупив свой взор небесной чистоты.
Стоит представить эту картину: «ангелочек» порхает среди пышных темных волн, со светлой розочкой на груди и огромным кувшином пива в руках, и слизывает с нежных губок своих хмельную пену. Как есть котенок. А вернее, не только пиво обожала она, но и прочие земные блага — например, деньги. И не в принципе, как все добрые люди, а монеты особенно, ежели они были новехонькие да блестящие. Приносил и я ей монетки — сперва, конечно, какие поскромнее: одну-две сверкающих полукроны или последней чеканки талер Марии-Терезии, а под конец даже наполеондор с изображением ангела. Надо было видеть, как мечется ее сердечко: что ей делать со своим сокровищем, ведь это все-таки золото.
— Ах, золотко, золотце! — приговаривала она, разрумянившись, и личико повлажнело от душевных борений. Стоило видеть, с какой внезапностью исчезал вдруг золотой, когда она наконец решалась принять его.
— О Господи, благодарю, благодарю вас, — смятенно восклицала она. — Стало быть, я смею его принять, не так ли? — Вот и щелкнул замочек ридикюля, не видно было, куда пропал сам ридикюль, а уж куда исчез ангел и вовсе было не догадаться.
«Ну, знаете ли, это еще не жадность! — могут возразить мне. — Для нее это исполнение давней мечты, заветного желания детства».
Но ее очень волновало, всегда ли она получает то, что ей положено. Она не стеснялась торговаться, сопровождая процедуру подобными возгласами:
— Как, по-вашему, деньги у меня краденые, что ли?
А вот как распекала она меня однажды:
— Легкомысленный ты человек, Мечислав! Не так уж легко тебе денежки достаются, чтобы можно было разбрасываться ими.
— За свои-то кровные в другом месте разживусь чем-нибудь получше этого, — заметила она однажды трактирщику да с этими словами и встала. — Фи, как только не совестно!
Пришлось нам оттуда уйти, а мне она так объяснила свое поведение: