Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да нет, офицер там балакает с часовым, покуривают! Ну а я — сюда, за тобой. Я тебя видела, все время рядышком шла! А окликнуть боялась…
Махнув рукой, я снова стал рыться в ящиках, искал и под подушками, и под матрацем. Маруся мне помогала, запихивая документы в свою санитарную сумку.
— Пора! Выбираться отсюда трудней, чем войти, — говорю я Марусе, имея в виду ее присутствие, на которое я не рассчитывал.
Прихватив пару автоматов с собой и бросив последний взгляд на землянку, я загасил лампу и отвинтил у нее крышку. Полив керосином все вокруг, плеснул еще на ящики и стащил с кровати одеяло.
— Иди! Выйдешь — прикрой вход одеялом! Я сейчас! — Схватив со стола два столовых ножа, я чиркнул спичкой и выскочил за дверь.
Дал Марусе один нож и показал ей, что нужно сделать. Мы закрепили одеяло на двери, воткнув по верхним углам его прихваченные мною ножи. Они ловко вошли в щели.
Когда мы отошли уже за вторую траншею, полыхнуло пламя, вырвавшееся из только что покинутой нами землянки. Шума, однако, никакого не было: видимо, как я и рассчитывал, немецкий офицер подумал, что пожар произошел от керосиновой лампы.
Поэтому мы благополучно проскочили и первую немецкую траншею. Отдышавшись немного в воронке, попавшейся на нашем пути, мы тронулись дальше.
По дороге обратно я полз впереди Маруси, так как она наверняка уже забыла, где теперь проход в минном поле.
Я не оглядывался назад, но знал, что Маруся движется за мной осторожно, повторяя все мои движения. И я не слышал ее! Под ней не хрустнула ни одна ветка, не дрогнул ни один кустик!
И только очутившись в своей траншее, я дал волю разбиравшей меня ярости.
— Пехота, не пыли! — ответила мне Маруся. Она стояла и улыбалась как ни в чем не бывало…
Впоследствии о подвигах нашего санинструктора Маруси Назаровой, во время упорных боев с фашистами под Ленинградом вынесшей с поля боя не одну сотню раненых бойцов и командиров, часто писали в армейских газетах, отмечая ее храбрость и беззаветную преданность Родине.
Была в нашем батальоне девчонка. Санинструктор. Звали ее Женя. Вспомнить сейчас, спустя столько лет, ее фамилию не берусь. «Наша Женя» — так звали ее все бойцы и командиры, так запомнилась она и мне.
Как сейчас вижу ее, в больших кирзовых сапогах, в брюках-галифе необъятного размера, в огромной, не по росту, шинели и пилотке, все время соскакивавшей с лохматой головы. Лет нашей Жене было тогда не больше шестнадцати. Как и откуда она появилась в батальоне, толком никто не знал. Много их было тогда на фронте, девушек-комсомолок, добровольно пришедших защищать свой родной Ленинград. Была — и все тут!
Чтобы казаться старше своих шестнадцати лет, Женя старалась походить на бывалого солдата: курила махорку, научившись ловко свертывать «козью ножку», разговаривала грубым баском, причем выражений не выбирала…
Пока вокруг все было тихо-мирно, на Женю не обращали особенного внимания: ну, девчонка и есть девчонка — озорует, и ладно. Однако знали, что в бою наша Женя, несмотря на любую обстановку, всегда будет там, где ее ждут, где она нужнее всего. Поэтому и прощали ее причуды. Заниматься в то время ее воспитанием было некогда, да и некому: фашисты стояли всего в трех километрах от Ленинграда и в сорока-ста метрах от наших траншей. Порой хорошие гранатометчики как с одной, так и с другой стороны перебрасывались гранатами прямо из окопа в окоп.
Работы Жене всегда хватало. Не одному десятку бойцов спасла она жизнь, вынося на себе тяжело раненных бойцов и командиров с поля боя, не обращая внимания на ружейно-пулеметный огонь, на разрывы снарядов и мин. Она тут же перевязывала и эвакуировала в тыл легкораненых и снова рвалась на передний край, в самое пекло. Это считалось ее обычной работой, такой же, как и работа самих солдат, как и работа любого на фронте, где каждый знает свое дело и место и несет за него ответственность.
Но вот один случай, связанный с нашей Женей, мне запомнился на всю жизнь.
Батальон наш стоял тогда у мельницы неподалеку от знаменитых Клиновских домов под Урицком. Был обычный фронтовой день, такой, о которых в сводках Совинформбюро писалось: «На остальных участках ничего существенного не произошло».
Накануне ночью в тыл к противнику ушла наша дивизионная разведгруппа. Возглавлял ее командир взвода разведки младший лейтенант Иван Пилипчук. Отличный воспитатель, сам лихой разведчик, балагур и весельчак, он был всеобщим любимцем.
Прошли сутки, и в траншеях уже ожидали возвращения наших «пластунов». По времени им полагалось уже вернуться: на исходе была вторая ночь. В траншеях собрался народ, готовый в любую минуту кинуться на выручку своим товарищам, но все по-прежнему было тихо.
Почти рассвело, когда все, обеспокоенные долгим отсутствием группы, вдруг услышали в расположении противника беспорядочный треск автоматов и глухие, частые разрывы гранат. «Это наши! Их обнаружили! Неужели не прорвутся?» — думал каждый из нас, изготовившись к броску на немецкие траншеи, если это потребуется. Что происходило сейчас на той стороне, мы себе представляли, однако узнали подробно тогда, когда под лихорадочный треск автоматов в наши траншеи по одному стали возвращаться разведчики.
— Как, что там? — забрасывали вопросами каждого вернувшегося с той стороны.
— Плохо! Мы напоролись! Командир тяжело ранен. Двое убиты, некоторых поцарапало…
Прошло еще несколько томительных минут. Уже просматривались в предутренней синеве немецкие траншеи, но все еще отчетливо был виден полет трассирующих пуль, посылаемых фашистами в нашу сторону.
До сих пор еще не вернулись несколько человек. Это, видимо, те, кто убит и никогда уже не вернется, или те, кто еще держится, прикрывая своим огнем отход товарищей.
Но вот мы увидели командира взвода разведки Ивана Пилипчука. Он отходил последним. Тяжело раненный, Пилипчук все же успел добраться ползком до нейтральной полосы. Сейчас он лежал в десяти-пятнадцати метрах от немецких траншей, на виду у фашистов. Все очереди трассирующих пуль фашистских автоматчиков были направлены, кажется, в одну цель — в уходящего от них советского командира.
Снова началась прекратившаяся было стрельба с нашей стороны: надо отсечь Пилипчука от противника, не дать фашистам взять его живым, помочь Ивану отползти и приблизиться к нашим траншеям.
Видим, замер наш Пилипчук. Чувствуем, ползти он уже сам не может. Неужели это конец?! Нет, мы слышим его стоны, видим, как в беспамятстве он нет-нет да и раскинет руки. Чем ему помочь? Как? Любому из нас понятно, что проползти теперь к Ивану уже невозможно: простреливается каждый вершок земли, стало совсем светло.
Добить Пилипчука для немцев сущий пустяк — вот он лежит, стонет прямо перед ними. Но они выжидают, не трогают его. Они радуются, глядя на его и наше беспомощное положение. Не могут фашисты и сами взять лейтенанта в плен: мы не подпустим их к нему.