Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы бы не выдали меня не потому, шо вы не такие, как я и моя шобла, – с откровенной издевкой ответила Вирка, – а потому, шо за Наденьку свою трусилися. А колы б она не кохалася с Тобольским, черта с два вы бы со мной тут нянькались! Либо выгнали, либо уже давно выдали, не дожидаясь этого вашего Краснопольского… Он мне еще за Моню Финкельмона ответит, гад!
Мама взвизгнула от бессильной ненависти, метнулась было к ней, но отец перехватил ее, прижал к себе и сказал с ломким спокойствием:
– Ну вот что, Вирка. Сегодня выгонять тебя уже поздно, но завтра тебя здесь не будет, поняла? Если ты достаточно здорова для того, чтобы угрожать нам револьвером, значит, у тебя хватит сил убраться отсюда. С утра я схожу к мадам Хаймович и потребую, чтобы или родители, или приятели твои тебя забрали. И потом делай что хочешь, иди с доносом куда хочешь. Тебя в доме держать – это все равно что змею ядовитую! Мы этого больше не потерпим.
– Черта с два! – с ненавистью ответила Вирка и отвернулась к стене.
Мы вышли.
– Мы от нее никогда не избавимся, – с тоской прошептал отец. – И напрасно мы будем ждать от нее благодарности. Когда начнет выздоравливать, или застрелит нас во сне, или все же тайно донесет на Надю.
Мама зарыдала, отец торопливо начал оправдываться, мол, он погорячился, он, конечно, от злости все преувеличивает… Мама перестала плакать, но сидела с угрюмым, ожесточенным выражением, какого я никогда не видела у нее.
Пришло время ложиться спать, однако, когда я вернулась в спальню, Вирка еще не уснула. Тихо попросила меня помочь ей добраться до нужника (она упорно называла туалет только так, иногда, правда, употребляя куда более грубое, вонючее слово), потом проводить обратно.
Я, конечно, ей помогла. Ненависть ненавистью, но все же она ранена была, а я сегодня так бесцеремонно давила на ее плечо… Мне было даже немного стыдно. И я, честно говоря, не слишком поверила отцу.
Когда мы вернулись в комнату, Вирка вдруг взмолилась, чтобы я позволила ей лечь на полу.
– У меня от твоей койки все кости ломит, – ныла она. – Я ж всегда, всю жизнь на полу спала. Надо было меня сразу на пол положить! Нету у меня привычки к подушечкам, да перинкам, да простынкам этим вашим, да наволочкам с кружевцами.
Насчет множественного числа она, конечно, преувеличила: ее стараниями постельного белья у нас почти не осталось. А на пол положить раненого человека, даже врага, нам с родителями и в голову не пришло. Но раз ей так хочется… У меня-то как раз кости ломило от спанья на жестком матрасике.
Итак, я легла в свою кровать, Вирка на пол. Она мгновенно затихла, даже похрапывать начала, а я никак не могла уснуть. И луна, светившая прямо в окно, мешала, и от постели разило Виркиным потом: от нее пахло каким-то зверем! Я сто раз пожалела, что поменялась с ней, но будить было жалко, неловко, да и дремота начала ко мне подкрадываться.
Вдруг слабый звук заставил меня снова проснуться. Открыла глаза и – я лежала лицом к двери – увидела, что она медленно приотворяется. В это мгновение луна зашла за тучку, в комнате стало темно, я ничего не могла разглядеть, кроме того, что ко мне осторожно приближается какой-то неясный силуэт. Вот совсем близко, вот я уже услышала чье-то осторожное, сдавленное дыхание, поняла, что это мама… но что ей нужно здесь в такую пору? Хочет мне что-то сказать?
В это мгновение тучку, заслонившую луну, снесло ветром, и я увидела, что мама держит руках большой кухонный нож, уже замахнулась им и сейчас нанесет удар!
С криком я сорвалась с кровати, отпрянула – нож вонзился в тюфяк.
Вирка сорвалась с полу, с неожиданной силой набросилась на мать, вырвала нож из тюфяка и швырнула под кровать.
Мать переводила глаза с меня на Вирку, посмотрела на дыру в тюфяке. И вдруг, поняв, что произошло, захлебнулась истерическим криком.
Прибежал отец в одном белье, включил свет. Он сразу сообразил, что случилось. Прижал к себе одной рукой рыдающую маму, меня обнял другой рукой.
Я чувствовала, как его трясет.
– Шо за цуцыли-муцыли?[33] Не делайте морду, господа! Надо ж тебе было проснуться, Наденька, – с насмешливым укором проговорила Вирка. – А цикаво[34] было б на рожу твоей мамаши поглядеть, когда она с утречка увидала бы, шо свою любимую доченьку зарезала.
У мамы началась истерика. Отец унес ее на руках в спальню, я побежала следом, не оглянувшись на Вирку. Мы добрый час пытались утихомирить маму; наконец она уснула.
– Это я виноват, – с тоской прошептал отец. – Это я ее вчера напугал своими словами про Вирку, вот она и не выдержала. Бедная моя Симочка!
Мы вышли в гостиную. Вирка сидела на диване: бледная, чуть живая, но… с револьвером в руке.
– Слухайте сюда, – бросила она хрипло. – Я вас ненавижу так же само, как и вы меня. Но нехай воно будет по-вашему. Уговорили! Будя мне вам тут глаза мозолить и нервы перетирать. С утра пускай Надя сбегает к моей матери и записку от меня отнесет.
– Я сам схожу, – вызвался отец. – Нечего Наде на улице лишний раз мелькать.
– Щас! Два раза! – хмыкнула Вирка злорадно. – Надя сбегает! Иди знай, вдруг вы к своему дружку из германской комендатуры наведаетесь да выдадите меня, а Надя побежит тишком, голову под мышку спрячет, как тот страус, и куда не надо не сунется. Ей ведь жить не надоело!
Мы с отцом переглянулись – и промолчали.
Признали свое поражение.
* * *
Мы почти не смогли заснуть в ту ночь, и ранним утром я вышла из дому, натянув как можно ниже на глаза шапочку и пряча подбородок в поднятый воротник пальто. На счастье, март стоял холодный, и большинство прохожих по мере сил ежились и кутались.
Воздух показался мне необыкновенно чистым, свежим – пьянящим! Ну еще бы – сколько времени я провела взаперти, почти не выходя на улицу. В ту ночь, когда Тобольский отвел меня домой, воздух был насыщен порохом, дымом недалеких пожаров, пахло смертью и страхом.
Я так старательно гнала от себя воспоминания о той ночи, о том отрезке своей жизни, что почти успокоилась, а сейчас они вновь вернулись ко мне и обступили так тесно, что я начала спотыкаться. А впереди было самое жуткое испытание: предстояло пройти мимо гостиницы «Пушкинская», где я пережила самые страшные и позорные часы своей недолгой жизни. Я хотела свернуть и обойти ее, однако в проулке заметила группу германских офицеров, а среди них Красносельского.
Он не должен был меня увидеть!
Я испуганно помчалась прямо по улице, стараясь не смотреть по сторонам и мечтая миновать это ненавистное место как можно скорей, однако от крыльца «Пушкинской» отъезжал грузовик с германскими солдатами, и мне пришлось задержаться. Волей-неволей мой взгляд упал на балкон, с которого я разговаривала с отцом, солнце ударило в стекло, ослепив меня, и так остро, так страшно вспомнилось мне все пережитое за этим стеклом, что меня скрутила внезапная тошнота. Комок подкатил к горлу, я еле успела отпрянуть в подворотню – и меня вырвало в кирпичную пыль.