Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голова у меня кружилась от свежего воздуха, от которого я отвыкла, ноги подкашивались. Иногда я чувствовала, что сейчас упаду, тогда Тобольский подхватывал меня на руки.
Никогда Пушкинская не казалась мне такой длинной! Мы шли в направлении моего дома. Неужели он ведет меня домой? Неужели он отпустит меня?! Я не могла поверить в такое счастье, а спрашивать Тобольского боялась. Он ничего не объяснял, дышал тяжело, хрипло… и вот наконец я поняла, что мы действительно дошли до моего дома. Он тонул во мраке. Мы вошли во двор. Я думала, мы поднимемся к нам в квартиру, но Тобольский остановился и стиснул меня в объятиях так крепко, что я чуть не задохнулась, и прошептал, уткнувшись в мои волосы:
– Прощай. Мы оставляем город. Уходим! Не знаю, буду ли жив. Увидимся ли мы снова, но ты должна знать, что я люблю тебя, царевна моя, люблю… Анастасия, люблю!
Я почувствовала, что сейчас разрыдаюсь. Даже в эту минуту разлуки, которая могла стать вечной, он видел во мне только куклу, только актрису, только копию того оригинала, который он сам себе выдумал! Я задыхалась от злости на него – и на нее, на Анастасию, которую он любил больше меня.
Вернее, только ее он и любил.
Снова в голове моей воцарилась кошмарная сумятица, я хотела крикнуть ему, что я не Анастасия, что каждую ночь он любодействовал со мной, а не с ней, в эту минуту я не знаю, что отдала бы, только бы он мне, мне шептал слова любви, называя при этом мое, а не ее имя!
Однако он оторвался от меня со стоном:
– Прощай! Что бы я только не дал за одну твою фотографию! У меня когда-то были вырезки из газет, но я их потерял, не знаю где.
– Включи фонарь, – попросила я.
Взяла фонарь из его рук, посветила на стены дома, нашла ту щель в цоколе. Сунула туда пальцы, нашарила отсыревшую бумагу…
– Что это? – спросил Тобольский.
– Это мои фотографии, – ответила я.
Он взял у меня фонарь, достал вырезки, всмотрелся в портрет Анастасии, потом перевел глаза на меня.
Фонарь плясал в его дрожащей руке, но даже в этом неровном свете я видела, что у Тобольского стало лицо человека, внезапно разбуженного посреди самого прекрасного сна.
Он взглянул на меня так, словно ножом ударил, я отшатнулась… и вдруг подумала, что, если бы обстоятельства не вынудили нас расстаться, он однажды убил бы меня в минуту вот такого же прозрения. А может быть, готов убить и сейчас!
Внезапно пуля вжикнула над нашими головами – случайная ли то была пуля или кто-то стрелял по фонарю, а может быть, по Тобольскому или по мне, не знаю. Фонарь погас, Тобольский бросился прочь… Я слушала его удаляющиеся шаги, и тут с меня словно упали невидимые путы, я почувствовала себя прежней, живой, свободной! Я вскрикнула и бросилась в нашу парадную, на нашу лестницу, к нам домой, домой!
* * *
Кажется, ни разу в жизни я не проливала столько слез – ни от горя, ни от радости – как в ту ночь моего возвращения, потому что и радость, и горе смешались тогда. Эти слезы словно омыли наши души. Мы с родителями не вспоминали прошлое, ни о чем не говорили – просто были счастливы, что снова вместе. И Серафима Михайловна снова стала моей мамой, которую я любила всю жизнь. О том счастье, которое я испытала, увидев отца, вообще нечего говорить.
Прошло, наверное, не меньше часа, прежде чем мы, наконец, немного успокоились, и я спросила отца, что ему пришлось перенести в тюрьме.
Мама воспротивилась было – слишком тяжело вспоминать, – однако мне необходимо было услышать его рассказ, необходимо было увериться, что я страдала и мучилась все это время не зря!
И я в этом убедилась.
– …Полутемный подвал с мокрыми заплесневелыми стенками. Вверху – небольшое зарешеченное окошко. Цементный, холодный, как лед, и тоже постоянно мокрый пол. После ночи, проведенной без тюфяка и постели на этом полу, кажется, что не только все тело, но даже и все кости промерзли и хрупки, как лед. И кажется, что тело никогда уже не сможет согреться и перестать все время дрожать мелкой судорожной дрожью.
Подвал набит до отказа. Кого здесь только нет! И старики, и юноши, почти дети… Профессора и священники, рабочие и интеллигенты, военные и воры, бандиты и крестьяне. Здесь, за решеткой, в подвале, мы все равны.
Меня привезли ночью, и почти сразу раздались выстрелы во дворе. Старожилы камеры сказали мне, что здесь большевики расстреливают… Только благодаря тебе, Надя, я остался в живых.
– Тебя били? Мучили?
– Почти не били, – отмахнулся он весело. – Правда, отобрали деньги, часы, но еду не отняли. Впрочем, я сам нашу кошелку и все припасы там оставил, когда меня освободили. Мы питались тем, что с собой прихватили да что некоторым из дому приносили, но там был один человек по фамилии Красносельский – офицер, – он нездешний, из Москвы, одинокий, он с голоду умирал, и я, уходя, ему все отдал. Так что ты, моя девочка, две жизни спасла: и мою, и его… хотя бы на время. Уж не знаю, что там с ним потом сталось: говорят, что Муравьев отдавал приказ расстрелять всех подряд, без разбора. А еще он якобы приказал кораблям Черноморского флота при приближении к Одессе врага открыть огонь всеми пушками по «буржуазной и национальной части города», как он называл центр Одессы с ее самыми красивыми улицами, дворцами и памятниками. К счастью, этот кошмарный приказ моряки не выполнили.
Мы вспоминали жуткие дни большевистского террора, и я была счастлива, что никто из моих родителей ни словом не обмолвился о том, какой ценой была выкуплена жизнь отца, где я провела эти дни, что со мной было. Я не вынесла бы, если бы пришлось обо всем этом рассказать! Я хотела забыть обо всем и наивно верила, что смогу забыть – если мне никто не будет об этом напоминать.
На другой день, 12 марта, в восемь часов вечера диктатор Муравьев начал отводить свои войска на Николаев. Городская дума взяла на себя управление Одессой. На следующий день части австрийских войск под руководством генерала Коша без боя заняли город. Следом вошли немцы.
Одесситы встречали их чуть ли не хлебом-солью. Да, это были интервенты, это были те, против кого Россия сражалась, начиная с четырнадцатого года, однако именно эти враги вышибли из города еще более страшного, жестокого, беспощадного врага, каким показали себя большевики.
В газетах то и дело сообщали о задержании то одного, то другого большевика, оставшегося в подполье. Я с замиранием сердца искала знакомую фамилию, надеясь, что его настигнет месть. Примерно в конце марта одесские газеты сообщили, что был арестован «сподвижник и адъютант Муравьева» по фамилии Юров. Он «прославился» тем, что реквизировал особняки «на нужды революции», а потом продавал их бывшим владельцам. Больше публикаций об арестах видных большевиков не было. Тобольский исчез – видимо, ему удалось уйти из города вместе с Муравьевым и прочей верхушкой.
Жизнь постепенно налаживалась, открывались лавки, оживал Привоз. Заработал водопровод! Однако я снова попала в заточение: родители боялись выпускать меня на улицу, чтобы я не попалась на глаза кому-нибудь, кто знал, в каких отношениях я находилась с Тобольским. Отец вообще предложил переехать в Крым, в тот домишко в Ялте, который тоже был унаследован им после смерти его сестры. Мы с мамой тоже склонились к этому. Как-то не удалось нам прижиться в Одессе…