Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты думаешь, мы правильно поступаем? – спросил я, Маурисий Безземельный, Моралист.
– Кончай болтать и обними меня.
Микелю было не до церемоний. Так что мы обнялись, и я потерял рассудок и с этого момента понял, что наслажденье мне доступно, даже если это наслажденье запретное, о котором я не смогу рассказать ни отцу Висенсу, ни доктору Каньямересу, ни моему дорогому другу Пере Женсане Первому, Беглецу, который в то самое время, должно быть, развлекался с двумя потаскухами одновременно и думал: «Жизнь прекрасна, потом покаюсь в грехах, и привет». Загвоздка в том, Микель, что эти долгие мгновения любви были всего лишь мельчайшими и незаметными островками счастья.
Микель, тот другой Микель, Микель Россель, был очень нежен и осторожен. Он научил меня понимать, что я ему тоже нравлюсь; ласкал меня так, как я даже представить себе не мог; показал мне, как нежно исследовать тело любовника. В то утро мы не нашли больше грибов, Микель; зато мы нашли друг друга и запечатали свою привязанность, а может быть, и любовь, не знаю, неудобной печатью тайны. В семье Женсана многие прожили всю свою жизнь с безмерной тайной за спиной; и я был одним из них. Суть в том, Микель, что я любил Микеля до самой его смерти.
Вечер в тишине сумасшедшего дома пролетел, как вздох. И тени стали уже едва различимы.
– Дядя…
– Да?
– Меня назвали Микелем в честь твоего Микеля?
– Нет. Тебя назвали Микелем в память твоего брата Микеля: на этом настояла твоя мать. Но твоего брата действительно назвали Микелем в честь моего Микеля. – Дядя вытер скомканным платком слезу. – Я воспользовался правом крестного отца, чтобы навсегда сохранить память о своей любви. Но твои родители этого не знали.
– Вы уже расстались, когда я родился?
– Он уже умер, Микель. Уже много лет прошло с тех пор, как Микель умер. С тех пор, как его убили.
– Что? – И после паузы, в которой жили тени: – Кто?
– Да мы никогда не бывали вместе, я и Микель. Мы встречались под покровом темноты. Или в людской толпе, делая вид, что между нами нет ничего подобного тому, что на самом деле происходило. Он был рабочим, я – родственником хозяина, и мы оба присутствовали при провозглашении Каталонской Республики на площади Сан-Жауме в Барселоне. Микель был очень пылким юношей, и вскоре он записался в Федерацию анархистов Иберии. Мы шли тропой надежды и даже не могли взять друг друга за руку, но нас объединяло то невероятное счастье, которое рождается, когда мечты многих сливаются в одно целое. И вместе мы перебывали в бессчетном числе дешевых гостиниц возле Барселонского порта (всегда держась подальше от Фейшеса и его злых языков) и учились в них запретным движениям нежности, и мало-помалу наши неопытные тела овладели азбукой ласк, и в тайне нашей любви Маурисий, студент отделения классической филологии, и Микель, ткач, рабочий второго разряда, стали неразделимы.
– Но кто убил твоего Микеля, дядя?
– Дед, Маур Второй, Божественный, распрощался с жизнью в конце тридцать второго года, в полном противоречии со стихами, типичными для этого времени, а ведь он так хорошо знал поэзию, однако понятия не имел о том, что происходит с окружавшими его людьми. Он умер поэтической смертью: дон Маур всегда воображал себе финал, который можно было бы пересказать александрийскими стихами, и то, как он произносит последние слова (у него было заготовлено три варианта), окруженный безутешными домочадцами, в присутствии широкого круга всех современных писателей, оцепеневших от такой потери и не понимающих, к кому после смерти Маура Женсаны перейдет негасимый факел гениальности. Но этого не произошло: дед Маур умер в северной галерее, сидя в кресле, держа в одной руке трубку и крепко сжимая тетрадку в другой. Никто не знает, когда именно он умер, но он точно ушел в одиночестве и, возможно, зная, что умирает, почтил всех Антониев и Мауров и их супруг, недвижимо наблюдавших за его смертью с портретов. Даже песик Бонапарт не издал ни звука. Его нашла Льюиза, уже очень старенькая: за несколько месяцев до того, когда была провозглашена Республика, она отпраздновала сорок шестую годовщину своего пребывания в услужении в доме Женсана. Бедная старушка, тихо плача, обошла весь дом, пока не обнаружила меня в библиотеке склонившимся над томом Овидия. Трубка навсегда осталась лежать на письменном столе деда-поэта. Письменный стол так навсегда и остался стоять в кабинете. А тетрадка, которую он сжимал в руке, перешла прямиком в мои руки. Твой дядя Маурисий Безземельный побледнел, наверное, даже больше оттого, что увидел у деда в руках эту тетрадку, чем от самой его смерти. Дедушка Маур, Микель, поступил ровно так, как с незапамятных времен поступали все мужчины в роду Женсана.
– И что они делали, дядя?
– Они умирали внезапно. Эта судьба преследует нас неминуемо. И в сообщении о смерти, занимавшем полстраницы единственной газеты Фейшеса и всех газет Барселоны, по воле доньи Пилар были напечатаны «Ода к Фейшесу» и «Ода к моему саду», замечательные произведения, достойно выражающие высочайшую ценность творчества поэта, к несчастью уже покойного. И наследник, Антон, мой приемный отец и твой дед, естественным образом превратился в хозяина, Антония Женсану Третьего, Фабриканта. А я жил Вергилием, Гомером, мечтой и страхом ада. С течением времени ад рогатого черта сменился адом людским, страшнейшим из всех, и мы прилагали все усилия, чтобы сохранять нашу сладостную тайну. А через неделю нотариус сообщил нам новость, которая навсегда лишила семью покоя и привела в ужас всех Антониев и Мауров, а также их жен, из портретной галереи. То, что сказал нам нотариус, – причина несчастий, в результате которых твой отец сбежал из дома, а значит, отразившихся и на тебе.
К моей – и нашей – беде, через шестнадцать дней после экскурсии на Тибидабо нам сообщили имя и адрес.
– Это ключи от дачи в Вальдорейше, там нет соседей. Сегодня в пять вы заберете его из дома и отвезете на дачу. – Перпиньянка, сука, даже в глаза нам не смотрела. Она смотрела в пол. – Вот его адрес. В Вальдорейше его ждет приемно-следственный комитет, от которого вы получите дальнейшие инструкции.
Четверо приговоренных не произнесли ни звука. А Перпиньянка, будто сделав нам одолжение, подняла глаза и уставилась в стену.
– Партия гарантирует вам, что никто и никогда не узнает, кто убил Быка. И выносит вам благодарность за преданность идее революции.
– Да, но…
– Удачи. Я от души желаю вам удачи, товарищи.
Бык. Товарищ Бык. Пять лет в рядах партии. Первый выпуск Бейрутского университета, награжден за особые успехи в изучении взрывных устройств. Идеолог последнего раскола. Сталинист до мозга костей: может быть, даже слишком. Член Центрального комитета в течение последних трех месяцев. За что, за что, бывший товарищ Бык? Ты разве не знал, что Минго был хорошим парнем, что у него была девушка и будущее?
Все было просто, но уж очень противно. Бывший товарищ Бык не ожидал такой быстрой реакции. Может быть, он вовсе не ожидал никакой реакции. Когда Симон и Курносый посадили его в машину, за рулем которой сидел Франклин, с лица его исчезла та полуулыбка, с которой он открыл нам дверь, и глаза распахнулись от ужаса. Уже в машине кто-то вытащил пистолет – наверно, Кролик, самый нервный. Бык рта не закрывал, все повторял нам: «Что вы делаете, товарищи? Куда вы меня везете? Да что же это такое?» Бывшие товарищи молчали, онемев, оцепенев. Ни слова о Минго, как им было велено, будто их это совсем не касалось. Я смотрел в окно, чтобы не разрыдаться, и проклинал тот день, когда отправился с Бертой расписывать стены, а потом ввязался во все остальное. Я думал: «Не может быть, не может быть, не может быть, что я участвую в убийстве человека», а другой голос, глубокий, как у Голубоглазого, de profundis[67], говорил мне: «Бык – свинья, предатель, убийца, продавшийся врагу нашего общего дела». И так всю беспокойную дорогу до Вальдорейша. Три человека в масках заставили его признаться во всем до последнего слова. («Зачем, какую информацию ты им передавал, зачем, Бык, зачем, кому, назови имена связных. Зачем, Бык? Ты был шпионом с самого начала? А? Ты полицай? Рабочий полицай? За что ты продался, а?») И он провел три или четыре часа, все отрицая, даже очевидное, и говорил, что это ошибка, что он был лучшим другом товарища Минго, вопя, что все это ошибка. Но подпольные допросы проходили без особых церемоний. Вскоре он сдался и начал нести всякую чушь: что его кузина больна и ему нужны были деньги, чтобы заплатить врачам; что никогда ничего особенного им не говорил и даже понять не может, как их всех умудрились замести. Что он человек семейный (так оно и было), кормилец семьи (вранье). И сообщил им имя связного в полиции. И дал почти полную уверенность в том, что сообщников в Партии у него не было. А тем временем Курносый, Симон, Франклин и Кролик, как в самых что ни на есть классических фильмах про воров и полицейских, играли в карты в другой, до синевы прокуренной комнате и старались думать о Минго. Товарищ Симон сидел в уголке с книгой, а все остальные поглядывали на него с осуждением: уже хорош, поди, читать. Но у всех четверых выворачивало желудок в ожидании приказа, хоть им и не хотелось в этом признаваться, так как чувствовать себя трусом в такой ситуации было небезопасно. Ни один человек в Партии, кроме Голубоглазого, не знал в точности, кто они такие.