Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С утра на стенах барака изнутри серебрится иней. Зима затянулась, и Чезаре почти забыл, каково это – просыпаться в тепле. Он коченеет от холода, но залеживаться в постели ему не хочется. Его тянет в часовню, как и всех его товарищей по бараку. С улыбкой переглянувшись, они мигом одеваются и под тусклым солнцем шагают вверх по склону.
При виде часовни на гребне холма у Чезаре всякий раз дух захватывает. Пусть она лишь наполовину залита бетоном и пока скорее напоминает гигантский валун, он видит облик будущего храма – колонны у входа, которые будут встречать усталых путников, цоколь, фасад с карнизом. Видно ее будет издалека, с моря, что в войну, что в мирное время. Над входом будет барельеф – лик Христа. Чезаре покинет этот край, а он останется.
«Не могу я отсюда уехать без нее. А барьеры к зиме будут достроены».
Отогнав прочь эти мысли, он просит Джино и Марко готовить раствор для фасада. Работается здесь куда веселей и проворней, чем в каменоломне. Зайдя в часовню, Чезаре продолжает белить серые панели. Кое-где он закрашивает еле видные карандашные наброски. Замазывает контуры ястреба, льва, вороны. К чему они здесь, пока нет красок?
Алтарь будет готов сегодня – Альберто и Аурелиано, склонившись над ним, слой за слоем разравнивают раствор. Улыбнувшись Чезаре, они продолжают работать. Оба погружены с головой, стремятся создать прекрасное. Из карьера долетает дальнее эхо нового взрыва.
Над алтарем нарисовано карандашом женское лицо. Черты безмятежны, только глаза пылают огнем. А волосы Чезаре представляет длинными, рыжими. Он заносит над рисунком кисть, готовясь его замазать белым, но одергивает себя. Разве можно ее вымарать, будто ее и не было никогда? Она где-то здесь, на острове. Может быть, вспоминает о нем хоть изредка.
Чуть позже, после того как Альберто и Аурелиано покрывают алтарь последним слоем бетона, отец Оссини приводит в часовню остальных.
У алтаря Чезаре расставил подсвечники. Издали видно, что они украшены тонкой резьбой. Чезаре постарался на славу, в подсвечниках мерцают свечи, и ажурные тени колышутся на беленых стенах. Лишь при внимательном взгляде видно, что это бывшие консервные банки.
Пленные гуськом заходят в часовню и молча, без привычных шуток, любуются янтарными бликами на белоснежных стенах. Сам алтарь еще не окрашен, бетон не просох, но лепнина смотрится изящно, напоминает створки раковины; алтарь покоится на двух бетонных колоннах, как и задумал Чезаре. Он смотрит на Альберто и Аурелиано: оба покраснели, глаза сияют.
На родине, в Италии, сейчас рушатся соборы, горят поля, но здесь, на краю света, они своими руками создают святыню.
Отец Оссини выходит вперед. Остальные все как один опускаются на колени.
Чезаре преклонил колени на жестком и холодном бетонном полу, боли он почти не чувствует. Горят свечи, отсветы падают на лица его товарищей, все смотрят вверх, утопая в сиянии.
Отец Оссини начинает мессу; для Чезаре знакомая молитва как глоток воды в пустыне. Устремив взгляд вверх, повторяет он слова, что помнит с самого детства, о воскресении Христовом, – слова, что дают надежду на жизнь вечную.
Над склоненной головой отца Оссини в мерцании свечей будто оживает карандашный портрет Доротеи. И в минуту всеобщей радости на Чезаре накатывает вдруг отчаяние.
Вместе с остальными он выходит вперед и снова опускается на колени для принятия святых даров – отец Оссини припас им по кусочку хлеба и по глотку разведенного вина.
«Тело и кровь Христовы».
И этот черствый хлеб с разбавленным вином почему-то согревает, придает сил. Чезаре смотрит на Джино – у того на щеках слезы. У самого Чезаре тоже мокрое лицо. Голос у отца Оссини прерывается; дрожащей рукой он крестит Чезаре.
«Тело и кровь Христовы».
Отец Оссини благословляет Чезаре, коснувшись его лба, но Чезаре не спешит встать с колен. Он слышит, как друг за другом поднимаются остальные, выходят из часовни, как постепенно стихают их голоса – они спускаются в сумерках к лагерю, идут в столовую, где их ждет ужин.
Чезаре будто прирос к месту. Эта минута кажется чудом. Как удалось им здесь, на острове, построить дом Божий? Как решились они создавать прекрасное, когда мир вокруг рушится?
Раз случилось одно чудо, значит, можно ждать и другого, рассуждает Чезаре. И, склонив голову, думает о Доротее. Чего он хочет, он и сам не знает, но вновь и вновь твердит ее имя – сначала про себя, а потом и вслух, шепчет его, как молитву, стремится к ней всеми помыслами, поклоняется ей, словно божеству, словно идолу.
Все так же стоя на коленях, спрятав лицо в ладонях, он пытается отдышаться.
Шорох у двери, вроде бы чьи-то шаги. Затаив дыхание, Чезаре садится.
– Джино?
Вздох – и все, тишина. Чезаре вскакивает, бросается к выходу, звенит под сводами часовни эхо его шагов.
– Fermare! Стой! – кричит он с порога.
Но вокруг никого, лишь раскрытая черная пасть надвигающейся ночи, а вдали, у подножия холма, мерцают лагерные огни. Ему кажется, будто среди холмов он как в темном море, а часовня – единственное, что его держит на плаву.
– Dove sei? – шепчет он. – Ты где?
Ночь отвечает ему молчанием. Должно быть, шаги ему померещились или какой-то зверек прошуршал.
Но едва он собирается вернуться в часовню, чтобы погасить свечи, как замечает что-то на земле.
Он наклоняется. Три баночки, а в них что-то налито.
Чезаре берет их в руки – теплые, словно свежие яйца, только что из-под несушки. У алтаря, в мерцанье свечей, открывает их – краски. Темно-желтая, ярко-красная, небесно-голубая.
Первое его побуждение – пасть на колени, возблагодарить Господа за чудо. Но он тут же вспоминает шорох на крыльце, легкий вздох, удаляющиеся шаги.
«Доротея».
И, поднося баночки к губам, Чезаре оглядывается и представляет, как засияют яркими красками своды часовни, как нарисует он птиц и зверей, как оживет все вокруг. А в центре, над алтарем, напишет он лик Девы Марии в кругу ангелов, с вдохновенным взглядом, устремленным на чудесное дитя в ее объятиях.
Ночь холодная, но Чезаре совсем не чувствует холода, когда берется писать, начав с синей драпировки вокруг херувимов.
«Раз случилось чудо, значит, жди и другого?»
Он знает из лекций художника, с которым вместе расписывал церковь в Моэне, что синяя краска когда-то была самой редкой. Blu oltremare[10] делали из порошка драгоценной ляпис-лазури. Стоила она так дорого, что Микеланджело не окончил картину «Погребение Христа» – не хватило синей краски.
А здесь, в холодном