Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно этот вопрос вдруг испугал меня, и я отпрянула от тебя. Что-то меня забеспокоило, растревожило. Я стала метаться взглядом по комнате, по книжным полкам, будто ища ответа…
А это я просто просыпалась, ма. И реальность яви вонзалась в пробуждающееся сознание тревогой, страхом и пониманием, что ничего этого быть не может, ничего изменить уже нельзя, нет никакого Бога и никаких шансов. Я проснулась. Странное было ощущение… С одной стороны, горечь понимания, что такой дивный сон — всего лишь сон. А с другой… Я вдруг поняла, что нет у меня к тебе больше ни ненависти, ни злости. Нет, любовь и нежность тоже остались во сне, это, очевидно, невозвратимо, но никаких ужасных чувств тоже нет. Возможно, всё это — результат лечения. А может быть, пришло время всё осознать и отпустить. Или и то, и другое одновременно. Мне стало спокойно и почти хорошо. Совсем хорошо быть не может в нашей ситуации, всё-таки полный разрыв с матерью, ненависть ко мне самых близких — иррациональная, болезненная какая-то — не могут дать возможности жить безмятежно и сказочно счастливо, как бы отлично ни складывалась моя нынешняя жизнь. Это невозможно, коль скоро мы — люди и испытываем вполне понятные чувства и эмоции. Но настолько, насколько возможно, мне стало хорошо.
И знаешь, что мне сейчас мешает чувствовать гармонию? Твои последние книги, ма. Если бы ты не писала столько гадостей, которые растиражированы в десятках тысяч напечатанных книг, если бы так не оболгала меня, моего мужа и мою дочь, я, наверное, вообще успокоилась бы. Но ты не даёшь… Остановись, ма! Найди себе какое-то другое вдохновение, пожалуйста. Чтобы потом и в этом не учиться жить заново…»
К концу этого письма Антония тяжело дышала: и сердце начало трепыхаться так, что без валокардина явно не обойтись, и в печени кололо, что хоть «скорую» вызывай. Пришлось тащиться на кухню. Именно тащиться — нога цеплялась за ногу — и принимать лекарства в ударной дозе. И пока она глотала неудобные капсулы и давилась горьким сердечным, в её голове бурным вихрем носилась только одна мысль: как, почему в голову Таське пришли вдруг все их коты? Что за передача искажённых мыслей на расстоянии?
После того, как препараты были проглочены, Антония тяжело села на кухонную табуретку и почувствовала, как её всю трясёт. От гнева. Ах, ты, какие сантименты развела, вы подумайте! Жить заново, больше нет ненависти… Неужто хотела разжалобить или ударить по ещё каким чувствам? Нет, деточка, не выйдет. Мы тут психиатрические препараты не принимаем, дурацких снов не смотрим, у нас всё реалистично и на своих местах находится.
Все оценки поставлены давно — они точные и верные, все акценты и приоритеты расставлены и определены.
Никаких изменений и переоценок быть не может и не будет!
У тебя нет больше ненависти? А у меня есть.
Ты успокоилась? А я нет.
И писать я дальше буду — что хочу и как хочу.
И даже про котов. Которые вовсе не будут тебя целовать и лизать, а скажут правду о тебе всему миру — какая ты, что ты, кто ты…
Интересно, но про котов Антония тогда только-только начала писать, и письмо дочери лишь придало ей вдохновения и ускорения.
Дрожь постепенно унялась, препараты начали своё воздействие, сердце успокоилось, справа прекратилась боль, и Антония решительным и твёрдым шагом вернулась к своему письменному столу. К новой рукописи.
«— А что это значит — запах зла? — спросил я у Тома.
— Мог бы знать и сам. Ты уже взрослый кот. Но я понимаю, ты живешь в тепличных условиях, от этого ты зануда и задавака. А я видел эту семью в состоянии распада. Самое страшное — распад. Души ли, семьи ли, страны ли. А представь все это вместе, как было у них. Я ненавидел их «доченьку», а она ненавидела всех. Такая с виду улыбчивая, она исторгала из себя зло к родителям, которых обвиняла в том, что родилась у них, а не где-то в другом месте. Я видел это излюбленное ее место. Шезлонг на пляже и старый козел, целующий ее ноги. И деньги, много шелестящих денег. Она прижимает их галькой к песку.»
Антония откинулась назад в своём удобном кресле и прикрыла уставшие глаза. Хороший какой кусочек, ёмкий. Здесь и Таськин старый козёл — новый муж, и образ жаркого Израиля — пляж, песок, и суть Таськиной «любви» — деньги козла. Нет, Антония слишком хорошо знала свою дочь и на самом деле так не думала. Но зато с её подачи так думают все — что и требовалось. Что и будет закреплено навечно в этом произведении. Не отмажешься, доченька, вот от литературного слова ну никак не отмажешься! Сальери никого не травил, как выяснилось, а в представлении русского народа, знающего эту историю по Пушкину, он — ужасный завистник и коварный убийца. И попробуй выковырять это знание, эту легенду, эту прекрасную, такую талантливую ложь из умов людей. Самая действенная месть — месть искусством, увековечением памяти с помощью литературного таланта в книге. Не вырубишь топором — ни за что!
А если говорить откровенно… Дочь никогда не обвиняла родителей в том, что родилась у них. Никогда не обвиняла в недостатке материальных благ — это всё неправда. Все её обвинения сводились, в сущности, к тому, что Антонии с Масиком было на неё просто плевать. Но как найти грань, где кончается одно обвинение и начинается другое? Очень зыбко. Ведь обвинение в равнодушии к потребностям и желаниям ребенка равно обвинению, что в каком-то возрасте не были куплены вожделенные джинсы — разве нет? Именно так, попробуйте это оспорить. И у Таси просто хватало ума не называть вещи своими именами, а нести какую-то облагороженную чушь — о внимании, заботе и любви. Разве она была голодной хоть когда-то? Не доедала? Ходила в отрепье? М-да, в отрепье она как раз ходила, но в точности так же, как и её родители, как её брат. Ну, конечно, чего-то эдакого и модного у Гошки было побольше, так ведь он и был постарше, для него это было важнее. Да, Антония никогда, ни разу в жизни не бегала по магазинам за шмотьём — ни для себя, ни для дочери. Вот пришли в магазин, купили то, что там было и без очереди — и будь довольна, деточка. Тратить драгоценное время на красивую и модную одежду и прочее, без чего вполне можно обойтись, выжить и прожить — да никогда!
Правда, в детстве Таська ничего и не требовала. Покорно носила то, что выдавала ей мать, не роптала. А когда выросла — высказалась. Оказывается, она была одета хуже всех подруг.
— Ну и что? — крикнула ей в ответ Антония. — У меня тоже сроду нарядов не было, в перелицованных юбках ходила всю молодость и была при этом самой яркой и красивой!
— Но ведь не хуже подруг? А потом, где это было, мама, когда? — хваталась за голову Тася. — В вашем областном центре, в сороковые-пятидесятые? Зачем тогда было ехать в Москву и тащить в столицу эти дикие представления? Вы думали здесь переделать мир? С помощью детей, используя меня, как орудие: вот, мол, какие мы — не мещане, а высокодуховные, дочь у нас — замарашка, зато на пианинах играет!
— Да! — продолжала кричать Антония. — Я думала, что моя дочь сделает тут всех — несмотря ни на какие поганые шмотки!