Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нам надо бежать, — промолвила я, — бежать сегодня же ночью. Вы сами видите, что завтра может прийти ваш черед, а если вам подпишут смертный приговор, они выставят такую охрану, что я ничем не смогу вам помочь.
— Нет, — ответил Эмильен, — надо еще немного подождать…-.
Пока мы спорили, на лестнице раздались шаги, и я со своей корзиной и метлой бросилась к двери, будто только что закончила уборку; но тут, оказавшись лицом к лицу с господином Костежу, чуть было не закричала от радости. Он вошел в сопровождении тюремщика, которого тотчас же отослал, и, притворившись, что не знает меня, сказал:
— Поди-ка принеси мне лист бумаги и перо. Я хочу сам допросить этого заключенного.
Я послушно выскочила из камеры, а когда вернулась, господин Костежу сказал:
— Закрой дверь, будем говорить шепотом. Я только что беседовал с революционным представителем Леженом. Эмильену предстоит еще один допрос и судебное разбирательство, но поскольку его дело находится в ведомстве Лиможа, я потребовал, чтобы Эмильена выдали мне незамедлительно, ибо Памфил желает самолично расправиться со своей жертвой. Я сказал, что таково его требование, а моя обязанность — доставить Эмильена к нему, и мне разрешили это сделать. Мы уезжаем сегодня вечером. Вы сами понимаете, что Памфил гораздо влиятельнее меня, так что необходимо во время поездки устроить Эмильену побег. Это будет несложно, но вот куда он денется потом? Где его можно надежно спрятать? Этого я покамест не знаю.
— Но я знаю, — ответила я.
— Хорошо, ничего мне не рассказывай, и да будет с вами милосердие господне. Ты можешь быть на дороге в Аржантон в одиннадцать часов вечера? Это в четырех лье отсюда.
— Конечно.
— Хорошо. Запомни название — «Кротовник». Дюмон наверняка знает это место: на огромном пустыре торчит единственный домишко. Я поеду почтовой каретой в сопровождении двух человек, они свои люди, на них можно положиться. У «Кротовника» Эмильен и должен бежать; его никто якобы не заметит, тревогу забьют в окрестностях Лиможа, когда вы уйдете слишком далеко, чтобы бояться погони. Готовьтесь в путь, вот вам деньги. Вы не знаете, сколько времени вам надо будет прятаться, а без денег придется туго.
Все трое мы крепко обнялись. Эмильен поручил Луизу господину Костежу, и тот пообещал ее не оставить, а я тем временем побежала предупредить Дюмона и навьючивать осла. Папаше Мутону мы заплатили за месяц вперед, а потому не стали скрывать наш отъезд. Дюмон сказал, что получил письмо от брата, который вызывает его по безотлагательному делу, и всем объяснил, что мы на несколько дней уезжаем в Ватан. А для того чтоб уверить людей, что мы вернемся, мы нарочно оставили кой-какие мелочи.
Когда с наступлением темноты мы очутились за городом, наши сердца радостно забились, и мы с Дюмоном расплакались, будучи не в силах даже говорить. Но скоро добрый старик нарушил молчание и стал шепотом изливать мне свои чувства, растрогавшие меня до глубины души, хотя, признаться, я предпочла бы прибавить шагу и не отвлекаться, чтобы сохранить ясность мыслей.
— Нанон, — говорил старик, — не иначе как господь бог смилостивился над нами. Только сделал он это ради тебя, потому как у тебя сердце великодушное, а твоей смелости позавидует любой мужчина. Рядом с тобой я ничего не стою, и меня надо бы отправить на гильотину. Я преступник, Нанон: вместо того чтобы копить деньги и оставить хоть небольшие сбережения бедному моему мальчику (Дюмон говорил об Эмильене), я вел себя как последняя скотина, я все пропивал, все подчистую! Мне, как тому священнику в камере Эмильена, опротивела жизнь, и если я опять стану прикладываться к бутылке, дай слово, Нанон, что ты перестанешь со мной разговаривать!
— Вам не нужно этого бояться, — сказала я, — вы излечились от вашего недуга, это ваше доброе сердце помогло вам справиться с ним. Вы прошли нечто вроде испытания: ведь, задабривая папашу Мутона, вы поневоле с ним часто распивали вино, но держали себя в руках и даже в нетрезвом виде не теряли головы.
— Ах, Нанон, трудно мне было! Ничего труднее я в жизни не делал, да и не поверил бы, что осилю такое! Но что было, то было, прошлого ничем не искупишь, все равно я проклят… Да, Нанон, проклят, как последняя собака!
— С чего вы взяли, что собаки — проклятые существа? — сказала я с улыбкой. — Они никому худого не делают. Но хватит вам забивать себе голову всякими пустяками, лучше пойдем побыстрее, папаша Дюмон. Ведь карета господина Костежу не плетется, как мы с вами, а нам надо поспеть на место к одиннадцати часам.
— Да, ты права, — ответил Дюмон, — прибавим шагу. Давай идти и разговаривать. Я хочу все тебе рассказать, все начистоту. Всякий честный человек может позволить себе такое. Может, скажешь, опять чепуху мелю? Да, я был пьяницей и заслуживаю страшной кары. Один раз я уже был наказан — свалился в яму глубиной тридцать футов, а когда очнулся на дне… как увидел, что лежу… вот так…
И Дюмон остановился было, чтобы в сотый раз показать мне, каким образом он, возвращаясь в монастырь навеселе, угодил ночью в яму и чуть насмерть не убился.
— Идем, идем, — сказала я. — Из-за ваших историй, которые я и без того знаю наизусть, мы с вами, чего доброго, опоздаем.
— Опоздаем? Ах, да, мы же торопимся. Вот и ты, Нанетта, сердишься на мою глупость. Все меня презирают! И поделом! Я и сам себя презираю. Бедная девочка, каково тебе в пути с таким забулдыгой и пропойцей, как я. Одно мучение! А я забулдыга, что ты там ни говори… Будь во мне хоть капля храбрости, сам бы наложил на себя руки… Собака я, вот кто! Знаешь что, брось-ка ты меня, упаду я в канаву, туда мне и дорога! Я знаю, что говорю, — я не пьяный, а просто у меня душа болит. В канаве мне самое место. Иди себе вперед, а я здесь помру!..
И тут я наконец все поняла: несчастный старик, столько времени противившийся соблазну, не выдержал: прощаясь с папашей Мутоном, он не устоял против искушения, короче говоря — напился.
Будь мы в других обстоятельствах, я отнеслась бы к этому спокойно. Но каково мне было сейчас, когда речь шла о спасении нашего друга, когда нужно было обогнать карету Костежу, усыпить подозрения, подкрасться к карете, не привлекая к себе внимания, и, улучив момент, бежать вместе с Эмильеном, все благоразумно предусмотреть, владея собой и не суетясь попусту, — каково мне было сознавать, что на руках у меня пьяный старик, который впал в отчаяние из-за того, что ничем не может мне помочь, и горько угрызается, то и дело повторяя: «Я не пьяный. Просто у меня душа болит, погиб я, погиб… Умереть бы мне!» Он пытался улечься спать на землю, плакал, все громче и громче болтал, перестал узнавать меня, так что я испугалась, не начнет ли он буянить.
Я тянула его за рукав, подталкивала, поддерживала, тащила за собой, выбиваясь из сил. Наконец, совсем измучившись, я отпустила Дюмона, и он с размаху сел на обочину, свесив ноги в канаву, до краев наполненную водой. Ехать на осле Дюмон категорически отказался, твердя, что это гильотина, а у него хватит духу самому покончить с собой.
Я уже подумывала оставить его, так как мне все время чудился стук колес той самой почтовой кареты, которая везла Эмильена. В ушах у меня гудело, я потратила столько сил на упиравшегося Дюмона, что уже не знала, дотащат ли меня ноги до назначенного места. Хоть бы он уснул! Я устроила бы его в укромном местечке в стороне от проезжей дороги, а сама продолжала бы путь и попыталась без него добраться до Кревана, где он приготовил нам жилище. Но Дюмон, совершенно обезумев, все твердил про самоубийство, и приходилось умолять его, бранить, как малого ребенка. И тут на дороге появилась повозка… к счастью, не карета господина Костежу, а обыкновенная телега, и я приняла отчаянное решение. Бросилась прямо к вознице и остановила лошадей. Это был ломовик, возвращавшийся в Аржантон. Вознице я показала пьяного Дюмона, бившегося на земле, и, рассказав о своем трудном положении, стала молить подвезти старика до первого постоялого двора. Сначала возница отказался, решив, что у того падучая, потом, удостоверившись, что это совсем иная болезнь, которая, по его выражению, с каждым случиться может, он смягчился, посмеялся над моей тревогой и, подхватив на руки Дюмона, как ребенка, положил в телегу, сам уселся с краю и велел мне следовать за ним на осле. Через несколько минут Дюмон угомонился и заснул. Возница прикрыл его сеном и, чтобы не задремать самому, принялся насвистывать песенку, вернее — одну и ту же тягучую, монотонную музыкальную фразу; вероятно, только ее он и знал, да и то, видно, не целиком, так как все возвращался к началу, ни разу не доведя ее до конца.