Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лаврова, — представилась ему женщина, когда все вошли в комнату и закрыли за собой дверь. — Ольга Ларионовна.
Женщина была высокой, крепкого сложения и, скорее, симпатичной, чем наоборот, хотя красавицей вряд ли назовешь. Лет тридцати, со светлыми волосами, выбивающимися из-под шерстяного платка, и в кожаной куртке, перепоясанная офицерским ремнем, она живо напомнила Кравцову Наташу из фильмов о Максиме. Такой она — Наташа — запомнилась ему по третьему фильму, называвшемуся, кажется, "Выборгская сторона".
— Ольга Ларионовна, — представил ее Лонгва, — опытный следователь. Работала и Военконтроле, и в ЧК, и в ревтрибуналах. Но, главное, она сохранила кое-какие документы… Я бы сказал, часть нашего архива. Мы в семнадцатом получили кое-что по наследству от царской еще контрразведки, и сами успели наработать. Вот, собственно, сохранением архивов товарищ Лаврова все это время и занималась.
Сказано было максимально откровенно и, видимо, не случайно: и Зейбот, и Лонгва — оба два — смотрели на Кравцова, ожидая его реакции.
— Ну, я где-то так и понял, — кивнул он. — А вы ведь…? — обратился он к пока безымянному мужчине.
— Так точно, — чуть дернув губой, ответил на его не сформулированный до конца вопрос Будда. — Мы с вами встречались, только волос у меня тогда на голове было больше, а на лице меньше. Саука, с ударением на первый слог, Константин Павлович.
Все верно! Будрайтис был бритый мужик с длинными под Антонова или Махно волосами, а Саука скорее напоминал отрастившего дыбенковскую бороду Котовского.
— Я с удовольствием приму на службу сотрудников, за которых могут поручиться такие товарищи, как вы, Арвид Янович, или вы, Роман Войцехович. Но я хотел бы сразу же определить формальные границы полномочий. Вы сотрудники Штаба, мы — Реввоенсовета. И с момента воссоздания Военконтроля никаких "корешков" в Разведывательном управлении оставаться не должно. Мы люди военные, друг друга понимаем, понимаем и порядок субординации. Штаб подчинен Наркому и Реввоенсовету…
— А вы, Макс Давыдович, член РВС, — кивнул Зейбот. — Все верно, и мы этот момент принимаем во внимание и учитываем во всех своих действиях. Об этом я, собственно, и хотел вам сказать.
— Тогда, и неформальное общение становится вполне возможным, — вздохнув мысленно с облегчением, констатировал Макс и улыбнулся. — Ну, что же мы стоим? Садитесь, товарищи, сейчас чай пить будем!
7.
— Товарищи! По поручению Центрального Комитета партии объявляю Одиннадцатый съезд РКП открытым.
Зал встал и зааплодировал.
"Как это называлось? Бурные аплодисменты? — попытался вспомнить Кравцов еще не свершившееся будущее, истово, как и все вокруг, лупя в ладоши. — Дорогой и любимый, Леонид Ильич… А это кто еще? У Ленина, вроде бы, только один живой брат. Дмитрий, кажется, или я ошибаюсь?"
— Товарищи! — аплодисменты стихли, и в зале повисла напряженная тишина, в которой сильно и несколько пронзительно звучал голос Ульянова. — Вы собрались на этот съезд впервые после целого года, в течении которого интервенция и нашествия капиталистических государств…
Ленин говорил, и надо отдать ему должное, он умел покорить аудиторию. Даже Кравцов поддался магии этого неординарного человека, не обладавшего на самом деле особым ораторским дарованием. Но зато у Ильича имелась такой мощи харизма, что перед ней бледнели все прочие таланты и способности.
Ленин говорил. Он говорил, словно пророчествовал или проповедовал. Кричал полному залу делегатов о бедствиях, обрушившихся на молодую Республику Советов, о росте коммунистического движения в мире и о страшной сложности задачах момента… И Кравцов слушал его, переживая коллизии переложенной в речь истории вместе со всем залом. Но с другой стороны, одновременно и даже как-то отстраненно от слов Владимира Ильича, он думал о своем. Он думал о Рашель, которая будет ждать его со съезда, когда бы он ни вернулся. О Марусе Никифоровой, выехавшей после полученного от Троцкого "добро" на Украину за межпартийной кассой, оставленной там на "черный день" и вот вдруг пригодившейся. Об управлении, стремительно встающем на ноги, и о сложной системе отношений, которую предстояло последовательно и неуклонно выстраивать с чекистами, военными и партийной номенклатурой. И о том, что, начав прошлый март полутрупом, очнувшимся от комы в убогом доме призрения, он заканчивает март этого, двадцать второго, года начальником "военного ЧК" и реальным кандидатом на членство в ЦК партии. Во всяком случае, Ленин, Троцкий и Каменев — каждый по-своему и, разумеется, исходя из своих особых интересов — желали видеть Кравцова членом Центрального Комитета. Фрунзе и Лашевич, Гусев, Смирнов и Серебряков готовы были его поддержать. У них тоже имелся в этом деле свой частный интерес. Однако бесплатных обедов не бывает, и со Сталиным, Бухариным и Рыковым такая поддержка со стороны их оппонентов Макса разводила самым решительным образом, что было нехорошо, но, увы, относилось уже к категории свершившихся фактов. Желая того или нет, он оказался совсем в другой компании.
"Не судьба! — подумал он, в очередной раз вставая и аплодируя Владимиру Ильичу. — Или, напротив, судьба. Кисмет…"
На перекрестке двух главных улиц города, там, где беспечной вереницей текли автомобили, люди, ломовики, — стоял за палисадом дом с колоннами. Дом верно указывал, что так, за палисадом, подпертый этими колоннами, молчаливый, замедленный палисадом, — так простоял этот дом столетье, в спокойствии этого столетья. Вывески на этом доме не было никакой.
Поезд подошел уже заполночь. Встал, окутавшись паром, на запасных путях — чуть ли не у самого депо — прогремел сочленениями, словно устраивающаяся на отдых стальная тварь, замер: только и жизни, что дыхание часовых, клочьями тумана поднимающееся в холодный октябрьский воздух, да свет, выбивающийся кое-где из-за плотно зашторенных окон.
— Чай пить будешь? — спросил хозяин салон-вагона, раскуривая трубку.
Трубку он раскуривал, не торопясь, "растягивая удовольствие", явно наслаждаясь теми простыми действиями, что почти машинально выполняли его руки. Руки же эти были руками рабочего человека, какого-нибудь слесаря с завода или крестьянина "от сохи", и широкое скуластое лицо им под стать. "Простое" лицо. Но вот глаза… Глаза у человека, одетого, несмотря на глухую ночь, по всей форме — то есть, в сапоги, летние шаровары, и френч, перетянутый ремнями — глаза у него были отнюдь не простые. Умные, внимательные, "проницающие"… Хоть и "улыбнуться" могли. Сейчас улыбались:
— Ну?
— Буду. Спасибо, — собеседник был моложе, интеллигентней, и как бы не из евреев, но вот какое дело, ощущалось в этих людях нечто, что сближало их, превращая едва ли не в родственников, в членов одной семьи. Но, разумеется, родственниками они не были.