Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любовь его все разгоралась, перерастая в отчаянное, страстное обожание и изливаясь во взволнованных и совершенных стихах, подобных которым еще не знала римская поэзия. Катулл смотрел на свою возлюбленную потрясенными глазами фанатика, ему представлялось кощунственным вспомнить о том, как эта богиня стонала в его объятиях.
Клодия была волшебницей, исполненной сознания своей покоряющей женственной силы. Оттенки ее страсти менялись многократно, неожиданно и необъяснимо. Любовные метаморфозы Клодии околдовали Катулла. Он не мог привыкнуть к божественной гармонии ее нежного голоса и благородного облика, когда в обществе самых придирчивых ценителей она безошибочно, с лукавой, чуть двусмысленной усмешкой, читала его элегии. Он не мог примириться с тем, что вчерашняя разнузданная гетера и сегодняшняя высоконравственная матрона, беседующая с Варроном о поэтике Каллимаха, одна и та же непостижимая Клаудилла.
Скоро Катулл получил еще одно письмо из Вероны. Отец сообщал ему о смерти младшего сына, Спурия, подкошенного гнилой лихорадкой в далекой Троаде[168]. Это случилось месяц назад, но известие пришло только теперь.
Катулл плакал безутешно, кусая руки и царапая ногтями лицо. Он вспоминал улыбку и ласковые глаза брата, его мягкую рассудительность и постоянную готовность прийти на помощь. Их характеры были во многом различны, но, может быть, именно поэтому они так любили друг друга. Катулл вспоминал проводы Спурия, последние поцелуи и запах грубого шерстяного плаща, в который он уткнулся, чтобы скрыть невольные слезы. Думал ли он тогда, что видит Спурия в последний раз? Брат был с детских лет единственным, незаменимым поверенным всех его замыслов. К нему Катулл относился с безоглядной искренностью, ему первому приносил свои стихи на дружеский и взыскательный суд. И вот – все кончено: никогда больше он не увидит ясной улыбки Спурия, не услышит его голоса.
Воспоминания усиливали тоску Катулла, соединяясь с ревнивыми мыслями о Клодии. Днем и ночью он лежал, обливаясь слезами, голова его бессильно и маятно моталась на скомканном валике подушки.
– Гай Валерий, да нельзя же так убиваться, – говорил укоризненно старик Тит. – Горе большое, что и толковать, но ведь и себя пожалеть надо. Гляди-ка, от плача глаза ослепнут или сердце заболит… Клянусь богами, всем придется переплывать Ахеронт – кому раньше, кому позже… Не лучше ли тебе навестить да утешить отца и матушку?
Старик хитрил: ему хотелось домой, в деревню. Катулл послушался его, затих и оцепенел. Ночь он не спал, утром решил написать Клодии, Катону и Кальву. Потом передумал и послал записку о своем отъезде только земляку Корнифицию.
Через два дня Катулл с небритой бородой, в темной тунике, пенуле с капюшоном и войлочной шляпе сел вместе с Титом в крытую повозку, запряженную понурыми мулами. Захлопали бичи, пронзительно заскрипели колеса, и большой купеческий обоз двинулся по скользкой от разжиженной грязи Фламиниевой дороге. Обоз направлялся в Верону через Аримин, Равенну и Мантую. Перекликались хмурые возчики; злым, пропойным голосом ругался начальник охраны, проезжая верхом вдоль длинного ряда неуклюжих возов; мулы встряхивали мокрыми ушами, отфыркивались и жалобно икали. Черными клочьями метались над дорогой охрипшие галки. Зимний рассвет брезжил сквозь рваные, бешено мчавшиеся тучи; свистел ветер в голых ветвях, и прерывистый дождь косо хлестал по кожаному верху повозки. Бурная ночь сменилась таким же ненастным днем.
Уложив в ногах дорожные сумки, Тит накрылся овчиной и задремал. Катулл угрюмо и неподвижно уставился через плечо возчика в сизую, промозглую даль. В отчаяньи он стискивал окоченевшие пальцы. Мысль о смерти брата терзала его постоянно, и в душе мрачно теснились предчувствия новых бед.
Альпийские ветры занесли Верону глубоким снегом. Переполненная интендантами, фуражирами, маркитантами, солдатскими шлюхами и костоправами, она напоминала неопрятный и шумный походный лагерь. Верона готовилась усладить отдых победоносных легионов Цезаря, которые могли в скором времени явиться на зимние квартиры. После разгрома Цезарем галльских племен гельветов и секванов, а также свирепых германцев все устремились к нему в предвкушении добычи.
Катулл с досадой оглядывался по сторонам, не узнавая свой тихий городок. Он едва добрался до родительского дома; снег серыми пластами лежал на кровлях, а под ногами пешеходов и лошадей раскисал, превращаясь в чавкающую, навозную жижу.
Отец встретил Катулла с холодным спокойствием. Казалось, он был не очень опечален постигшей его утратой или скрывал скорбь под непроницаемой личиной. Мать, увидев старшего сына, разрыдалась. Она заметно постарела и похудела, ее хрупкие кости жалко просвечивали сквозь желтоватую кожу. Отец выглядел гораздо свежее, хотя и был на десять лет ее старше. Катулл бросился к матери и неистово целовал ее ранние морщины и дрожащие руки, пахнувшие терпкими мазями. Он испытывал страдальческое счастье, ощущая, как ее слезы текут по его щекам и смешиваются с его слезами. Все еще рыдая, она неожиданно отстранилась и взглянула на него удивленно, будто с сожалением убеждаясь, что перед нею именно он. Почтенную матрону не обезоружила сыновняя нежность. Перестав всхлипывать, она своенравно вскинула голову с узлом седеющих кос и начала упрекать его в распутстве и расточительности, только и составлявших, по ее мнению, жизнь таких, как он, опустившихся бездельников.
Для того ли он спешил прижать ее к груди, чтобы услышать упреки, граничившие с бранью? Ее ли имя он шептал дорогой, как спасительное заклятье от тоски и бед? Или, произнося имя матери, он представлял себе кого-то другого, больше похожего добротой и чуткостью на умершего брата? Он отступил со смущением и обидой. Отец поспешил несколько смягчить неприятный привкус их встречи. Он предложил оставить пока посторонние разговоры, а в память бедного Спурия совершить молебствие и ритуальную трапезу. В триклинии он рассматривал сына с любопытством, застольную беседу вел осторожно, рассуждая о превратностях жизни и о чести семьи.
Серьезный разговор состоялся на другой день. Отец заявил, что знает все подробности его жизни в Риме от земляков, а также из посланий неизвестных доброжелателей, соболезнующих ему по поводу недостойного поведения его старшего сына.
– Ты мог завести полезные знакомства, я дал тебе достаточно денег и рекомендательные письма. Но ты предпочел общество пьяниц и прощелыг, – говорил отец с презрительным недоумением. – Ты сочиняешь неприличные стихи, издаешь их и даришь своим беспутным приятелям. Допустим, тебе кое-что удается в поэзии. Сам Юлий Цезарь не остался равнодушным к твоему дарованию. Но зачем эти гнусные эпиграммы и опасные замечания в адрес правителей? Или ты хочешь попасть в тюрьму, как клеветник и отщепенец? И нанести этим ущерб моему авторитету и моим родительским чувствам? Ты поехал в Рим, чтобы развить свои способности, которые ты считаешь исключительными, – не возражай, я знаю, что ты так считаешь! Почему же тебе не заняться доходным делом? Например, адвокатским или коммерческим?