Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Боб Берджесс, – произнес голос Маргарет Эставер у него за спиной.
Боб извинился за то, что пропустил ее выступление.
– О, ничего страшного. Все идет просто чудесно. Лучше, чем мы смели надеяться.
Она будто светилась изнутри. Боб не заметил этого в прошлый раз, когда они сидели рядышком на заднем крыльце у Сьюзан.
– На альтернативный митинг перед зданием муниципалитета пришло всего тринадцать человек, – продолжала Маргарет. – Тринадцать! – Ее глаза под стеклами очков были серо-голубыми. – А у нас здесь, по самым скромным подсчетам, четыре тысячи! Правда же, замечательно?
Боб ответил, что правда.
К ней то и дело подходили люди, она со всеми здоровалась, всем пожимала руки. Боб подумал, что она как Джим, только добрая, – как Джим, когда он собирался делать в Мэне политическую карьеру. Кто-то позвал Маргарет, она крикнула: «Иду!», помахала Бобу и прижала к щеке кулак, давая понять, что ждет звонка. Боб повернулся к эстраде.
Джим еще не поднялся по ступенькам. Он беседовал с крупным всклокоченным мужчиной, в котором Боб узнал генерального прокурора штата Дика Хартли. Джим стоял, скрестив руки на груди, и кивал, склонив голову к Дику, который ему что-то рассказывал. (Боб вспомнил слова Джима: «Позволяй людям говорить. Большинство из них, если им не мешать, способны сами наговорить себе петлю вокруг шеи».) Джим поднял глаза, улыбнулся Дику, похлопал его по плечу и снова опустил взгляд, приготовившись внимать. Несколько раз оба даже посмеялись. Снова похлопывания по плечу, и вот уже Дика Хартли объявляют, и он неуклюже взбирается на эстраду – как человек, который всегда был худым, а разменяв шестой десяток, вдруг обнаружил, что сильно потолстел, и теперь не знает, как обращаться с лишними килограммами. Свою речь он прочел по бумажке, то и дело откидывая со лба волосы, лезущие в глаза. От этого создавалось впечатление – пускай и ошибочное, – что он в себе не уверен.
Боб собирался внимательно слушать, но помимо своей воли начал думать об отвлеченных вещах. Ему вновь представилось лицо Маргарет Эставер, а потом почему-то Эсмеральда, уставшая и ошеломленная, какой она была утром после того, как заявила на мужа в полицию. Но если честно – сейчас невозможно было поверить в реальность его жизни в Нью-Йорке, в существование супружеской пары и белой кухни в доме через дорогу, в существование девушки, свободно разгуливающей по дому голышом, в то, что он сам провел так много вечеров у окна. Он представил, как сидит в одиночестве и глазеет в окно. Картина получилась очень грустная. Но Боб знал, что там, в Бруклине, ему совсем не было грустно, он жил своей жизнью. А теперь реальным воспринималось другое – этот парк, эти знакомые бледные люди, такие скромные и медлительные, а еще Маргарет Эставер и ее манера держаться… У него промелькнула мимолетная мысль, каково сомалийцам существовать в постоянной растерянности, не зная, что в их жизни реально, а что нет.
– Джимми Берджесс, – тихо произнесла женщина во флисовом жилете, невысокая и седая.
Рядом с ней стоял, видимо, муж, тоже невысокий, пузатый и тоже во флисовом жилете.
– Хорошо, что он приехал. – Женщина наклонила голову к голове мужа, не отрывая глаз от эстрады. – Наверно, почувствовал, что обязан, – добавила она так, будто это только что пришло ей в голову.
Джим поднялся на эстраду, и Дик Хартли его представил. Даже издалека брат смотрелся на удивление непринужденно. Как Джиму это удается? В чем секрет его неуловимого обаяния?
Боб задумался об этом и понял: Джим никогда не проявляет страха. Люди ненавидят страх. Страх противен им более всего на свете. Вот о чем размышлял Боб, когда его брат начал свою речь. («Доброе утро». Пауза. «Я пришел сюда как бывший житель этого города. Как человек, которому небезразлична семья и родина». Пауза, а затем тише: «Как человек, которому небезразличны окружающие его люди».) Боб думал о том, что этот парк назван в честь президента Рузвельта. Человека, убедившего всю страну, что бояться надо только страха. Джим создает впечатление, будто страх никогда не трогал его за плечо и никогда не тронет, на этом и держится его харизма. («В детстве, когда я играл в этом парке – как играют сейчас другие дети, – я иногда забирался вон на тот холм и смотрел с него на железную дорогу и станцию. Прошел уже век с тех пор, как сотни людей приехали сюда, чтобы спокойно жить, работать и молиться. Город рос и процветал благодаря тем, кто приезжал в него, благодаря всем, кто в нем жил».)
Отсутствие страха нельзя подделать. Оно проявляется во взгляде, в том, как человек входит в комнату, в том, как подходит к микрофону. («Безучастно глядя на боль и унижение человека, мы тем самым еще больше раним и унижаем его. А те, кто живет в нашем городе недавно, особенно уязвимы. И мы не будем равнодушно наблюдать за их страданиями».) Боб смотрел на брата и осознавал, что все в этом парке – который теперь и в самом деле был набит битком – внимают Джиму не шевелясь. Никто не бродил и не перешептывался, все замерли на месте, будто скованные пеленой, которую набросил на них Джим. И Боб в эту минуту испытывал зависть, хотя сам и не подозревал об этом. Он знал лишь, что ему почему-то очень плохо, а ведь только что он разделял восторг Маргарет Эставер, радовался тому, что она делает, и что радуется этому сама. Теперь же с ним случился рецидив привычного уныния и ненависти к себе, толстому неряхе и тупице, полной противоположности Джиму.
И все равно, его сердце распирало от любви. Старший брат!.. Наблюдать за ним было все равно что наблюдать за прекрасным атлетом – тем, кто грациозен от рождения, тем, кто парит над землей. («Сегодня мы выйдем в парк, и нас будут тысячи. Мы выйдем в парк и дадим понять, что мы верим: Соединенные Штаты – страна законов, и всякий, кто ищет здесь безопасность, будет в безопасности».)
Боб скучал по матери. По ее любимому толстому красному свитеру. Он представлял, как она сидит рядом с ним на кровати и рассказывает ему сказку перед сном. Она купила ему ночник, что в те времена считалось пустым излишеством. Провод от круглой лампы втыкался в розетку над плинтусом. Увидев ночник, Джим презрительно бросил: «Нюня». И Боб вскоре сказал матери, что ночник ему не нужен. «Тогда я буду оставлять дверь открытой, – ответила мать. – Вдруг кто-нибудь из вас упадет с кровати или захочет позвать меня». Нюня… Это Боб мог упасть с кровати или с воплем проснуться от кошмара. Джимми дразнил его, когда мать не слышала, и хотя Боб отбивался, в глубине души он был согласен, что эти нападки справедливы. Он и теперь был с этим согласен, стоя в Рузвельт-парке и слушая красноречивое выступление Джима. Добросердечная Элейн, сидя в кабинете с несгибаемым фиговым деревцем, как-то раз осторожно заметила, что не очень разумно оставлять без присмотра трех маленьких детей в машине, стоящей на вершине холма. И Боб тогда затряс головой – нет, нет, нет! Еще ужасней, чем случившаяся трагедия, казалась ему мысль о том, что отец сам навлек на себя беду. Боб понимал, что в его действиях отсутствовал злой умысел или преступная халатность. С точки зрения закона он невиновен.
Но при этом он всему виной.
«Прости меня», – говорил он матери, лежащей на больничной койке. Он повторял это снова и снова. Она лишь качала головой. «Вы все у меня такие хорошие дети».