Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А возможно, розность длилась еще дольше, начиная с детской вечеринки по случаю дня рождения, когда он раболепно глядел на свою кузину, восхищаясь ее надменностью, ее непостоянством, желая, чтобы все это было только для него. Со временем он разглядел наигранность в ее поведении, но не ставил ей это в вину. Просто она была лучше готова к жизни в этом мире, чем он. Он видел, что она будет капризной, скучающей, что она нарочно не станет скрывать скуку, для того чтобы другие старались ее развлечь, и станет терзать их в ответ, чтобы искреннее признание в любви или преданности стало чем-то аномальным, как будто произнесенным на незнакомом языке. Он понимал даже тогда, во время того детского праздника, что она жестока, а он обречен на верность. Как пренебрежительно она обошлась с ним, когда он не понял игры, которую она затеяла! Игра состояла из признаний, дерзостей и фантов, одна из тех оскорбительных игр, в которые нужно играть с максимальной изобретательностью, чтобы не потерять лицо. Он позорно провалился и, по мнению всех, был так нелеп, что Фанни прогнала его и посадила в угол, где он сидел с озадаченной улыбкой, пока игра продолжалась без него.
То ощущение отверженности осталось с ним и сообщалось каждому его последующему действию. Сквозь годы он до сих пор помнил с печальной отчетливостью свои страдания, в которых тогда еще не смог распознать взрослого чувства, пришедшего им на смену. И в Нионе он счел свою отставку неизбежной и желал только, чтобы она дала ему больше времени рассмотреть ее, понять, какие изменения произошли в ее внешности, поговорить о жизни каждого из них, а если возможно, то и о чувствах. Этого ему не позволили: годы вызвали слишком много изменений, чтобы все их можно было описать, даже если бы на это нашлось время, о чем он тщетно мечтал. Вместо этого тетя пригласила его с ними пообедать. Узнав, что он уезжает на следующее утро, Фанни улыбнулась, но разговор свела к самым банальным фразам, и обращалась в основном к матери.
Он украдкой разглядывал приятно округлившуюся фигуру своей визави, решил, что она по-прежнему красива, хотя теперь она была бледнее, чем в девичестве: глаза остались такими же блестящими, как он их помнил, волосы такими же темными. Только руки ее стали пухлыми руками женщины, которая не делала никакой работы и проводила дни в праздности. Ему совсем нетрудно было усвоить, что она вдова, поскольку у нее был взгляд неразбуженного человека, которого больше не беспокоят чувства. Он даже задумался, любила ли она своего мужа, Клода Меллерио, или ее брак был с ее стороны лишь деловым соглашением, спланированным ее матерью. Натолкнувшись на ее странное хладнокровие, он понял, что по своей физической природе она пассивна и может доставить удовольствие в силу той же пассивности, но не принимает ничего взамен. Он видел, что при отсутствии атрибутов живой сексуальности она тем не менее остается интригующей. В самом ее самообладании был вызов. Он сомневался, удалось ли или удастся ли в будущем хоть одному мужчине лишить ее этого качества.
На следующее утро, шагая по берегу озера, он подумал, что вот основное различие между ними: его усердие наталкивалось на ее безразличное спокойствие, — и он видел, что это направлено не на одного его, а на мужчин вообще. Он видел, что она никогда не поймет тоску мужчины или даже его физические импульсы, что ей всегда будет лучше в женском обществе, и в первую очередь в обществе своей матери. Превращение взбалмошной девочки в эту степенную и безмятежную женщину в целом было закономерно: она никогда не понимала, что другие могут руководствоваться чувствами, принимала собственные капризы за чувства, так и не выбравшись из кокона своего девичества, и осталась чудовищно незнакома, с взрослыми эмоциями. Ей было легко только с теми, кто удовлетворял ее целям. Эти цели нуждались в соответствующих условиях, что, без сомнения, и побудило ее выйти замуж. Практические соображения обеих женщин преобладали над всякими другими: Меллерио обещал легкую жизнь и уважал их близость. Однако, судя по выражениям их лиц, вдовство устраивало еще больше и саму Фанни, и ее мать. Их принадлежность этому отелю, который казался их естественной средой, фактически выражала истинное положение вещей: здесь им самое место. Вдовство было для Фанни тем же, чем для министра благородная отставка. Какое впечатление он произвел на них тогда, с пылью Эджвер-роуд на башмаках? Как он мог вообразить, что такое тонкое создание согласится покинуть эту пышную обстановку? Его собственное смирение, его осознание непомерности того, о чем он просит, в некоторой степени подготовило его к отказу, но тем не менее он был обескуражен небрежностью, с которой она отклонила его предложение. Она сохранила свою надменность; ее гладкие губы скрывали язвительный язык. Таким образом, с помощью, с одной стороны, отрешенности, а с другой — способности себя защитить, она отваживала всяких искателей более глубоких чувств, даже когда более глубокие чувства были подходящими. Она могла вывести мужчину из себя, но могла и сбить с толку. Чего же она хочет, мог бы спросить ее мужчина. Просто, чтобы меня оставили в покое, был бы ответ, если бы она потрудилась его дать.
Таким образом, частично реабилитированный, Герц смотрел, как над озером встает солнце, и всячески казнил себя за глупость, потом вернулся в отель забрать свои вещи, а уж потом взял такси до вокзала. Его чувство беспомощности усиливалось тем фактом, что ему не дали заплатить за обед. Герц всегда сам оплачивал счет, так он привык, но они отклонили все его попытки, словно он по-прежнему был бедным родственником, как они всегда его воспринимали. Хотя в Берлине он им точно не был, после переезда в Лондон он и впрямь им стал; он обеспечивал свою семью, за вычетом Фредди, а потом и Джози, но сам этот факт был не в его пользу: ему приходилось зарабатывать на жизнь, а Фанни и ее мать жили в комфорте, благодаря завещанию Меллерио, и им никогда не приходилось работать или мыслить категориями работающего человека. Фанни настолько великолепно освоила профиль хорошо сохранившейся женщины, что это могло добавить ей привлекательности в глазах мужчины. Он приобрел бы подлинное произведение искусства, хотя и стереотипное. Возможно, подлинные произведения и есть стереотип, стереотип, а не архетип, вроде того, каким себя считал романтичный Герц. Он жаждал объять эту явную инакость Фанни, а она, подняв бровь, вновь вынесла свой приговор его ожиданиям. Мирный Нион, с его неторопливо прогуливающимися жителями, послужил подходящим, словно данным в насмешку, фоном его поражению. То, что было несовместимо во времена детского праздника, осталось не менее несовместимым в этих новых изменившихся обстоятельствах. И все же чувство утраты так до конца и не прошло.
В противоположность унизительным для него обстоятельствам, Нион был с ним мягок, предупредителен, небо нашло компромисс между серым и голубым, старики, что играли в шахматы в кафе у вокзала, были серьезны, как сенаторы. Он мог понять, чем это место так привлекательно для Фанни и ее матери: это была обитель, в которой исчезали все мирские заботы. Повседневные занятия убаюкивали и утешали их. Даже он не устоял перед обаянием тихого ритма этого городка, вальяжности самих улиц, неторопливых шагов немногочисленных прохожих в эти ранние часы, каменных дверных проемов, ведущих в темноту, алых гераней в ящиках за окнами, предусмотрительно огражденных железной решеткой… Лондон, в который он возвращался, был, напротив, загрубевшим от работы, резких усилий заработать деньги, от отсутствия как раз тех самых черточек, которые придавали Ниону мягкий и даже зыбкий облик. Он представил себе, каким спокойным образом жизни наслаждается Фанни и ее мать: как они, не торопясь, наряжаются и прихорашиваются, готовясь провести день в ленивом безделье, самая смелая экскурсия для них — это поход в местную кондитерскую за кофе и тортом. Обе располнели, что было неизбежно в этой умиротворяющей атмосфере. Полнота заставляла обеих казаться чувственными, однако их разговоры, судя по тому, что он слышал, касались исключительно практических сторон жизни: резкое напоминание официанту, что их обычной бутылки вина на столе нет, сопоставление цен у разных парикмахеров… К нему тоже изредка обращались, за что он был благодарен, понимая, каким неуклюжим выглядит в этой гостиной, сквозь большие зеркальные окна которой ему видна была набережная, а за ней неподвижные воды озера, простирающиеся до размытой линии горизонта. Дамы кушали изящно, но с аппетитом. Он подумал о своей матери, о ее отважных претензиях, об отце, через силу возвращающемуся в сознание после дневного сна, о своем брате, неудачнике, посчитавшим неудачливость необходимым элементом своего «я». Наконец, он подумал о себе и обо всех своих неуместных потугах, о своем недолгом браке и о накопившейся за время его собственной вине. Ему захотелось плюнуть на свой удел и просто выйти из отеля в незнакомый пейзаж, неведомое будущее. В этом столь недосягаемом будущем у него не было бы спутников. Даже в бреду он не мог себе представить, что Фанни держится за его руку. Фанни была замужем за своей матерью, которая выступала в роли ее агента, ее менеджера. Если бы Фанни снова выходила замуж, то новому жениху пришлось бы выплатить ее матери проценты со сделки. В этой эволюционной борьбе он мог выступать только в роли арбитра.