Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4
Встречи с фабианцами не проходят даром.
«По наущению тетушки Люцинды Теодор начал наблюдать за жизнью бедных людей. Пытаясь понять сущность социальных контрастов, он отправлялся бродить в рабочие кварталы, в трущобы к северо-востоку от Риджент-стрит и Оксфорд-стрит, от Хемпстеда и Хемпстед-роуд, от Бэкингемского дворца и Пимлико. Он увидел, что Лондон до сих пор многое скрывал от него, например ютившиеся на задах узкие улочки. Теодор неторопливо пробирался сквозь многолюдную, разгулявшуюся под праздник толпу на Эдсвер-роуд и уносил с собой смрадные воспоминания о мусорных кучах и парафиновых фонарях, заглядывал мельком во внезапно отворяющиеся двери, слушал праздничный гомон переполненных кабаков. Их было, по-видимому, несметное множество, этих вонючих и грязных людей. А какая грязь, свалка, разруха и нищета, мерзость и преступление скрывались за всеми этими фасадами Лондона, за всеми фасадами цивилизации! И тетушка Люцинда считала, по-видимому, что Теодор должен что-то сделать со всем этим…
Вообще говоря, Теодор недолюбливал бедняков. Он предпочитал держаться от них подальше и думать о них как можно меньше. Богачи, когда он думал о них, вызывали у него сложное чувство зависти, а бедняки — одно отвращение. Да почему, собственно, он должен беспокоиться обо всех этих людях? Тетя Аюцинда на это заметила, что хорошо бы ему теперь вступить в филиал Фабианского общества, именуемый фабианским питомником; там он сможет познакомиться с современными социальными проблемами. Когда Теодор узнал, что Маргарет и Тедди, оказывается, уже состоят в группе, он с удовольствием вошел в нее. Но «питомник» показался ему малоубедительным. Ответственными за положение бедных там почему-то считали только богатых, а вот бедные почему-то не считались ответственными за положение богатых. Бернштейны (новые приятели Теодора. — Г. П.) презирали фабианский питомник. Не имеет смысла, утверждали они, ублажать нечистую совесть и потворствовать прихотям богачей. Капиталистическая система сама по себе ответственна за все более и более увеличивающееся неравенство. Все меньше счастливчиков пользуется простором, свободой, изобилием, солнечным светом лицевой стороны жизни, и все больше несчастных загоняется в смрадные трущобы. И когда в трущобах лопнет терпение, произойдет взрыв!..
Но в трущобах почему-то не замечалось никаких признаков взрыва, да и вообще не замечалось никакого революционного брожения. Теодор видел толпы озабоченных, суетящихся людей, но не замечал в них ничего особенного. Люди были заняты своими делами, шли на работу, возвращались домой, покупали в жалких дешевых лавчонках уродливые, безвкусные вещи, напивались; самые убогие продавали спички, пели гнусавыми голосами, стоя под окнами, или, не стесняясь, просили милостыню, менее убогие затевали драки. В них не было ничего, что напоминало бы Гиганта Пролетария — могучего, справедливого, чистого сердцем простака марксистских плакатов. Теодор был глубоко убежден, что эти жалкие бедняки, так же как блистательные богачи, существуют с незапамятных времен, и что и через сотни лет, как бы ни изменились обычаи и взаимоотношения, контрасты большого города по-прежнему будут существовать — с другими, не так уж сильно отличающимися от нынешних, богачами на переднем плане, и все с той же убогой, серой, мятущейся, придавленной массой. В глубине души он верил, что существующий порядок вещей несокрушим…»
5
Я специально привел эти отрывки, потому что они — прямые мысли Уэллса и сильно помогают понять, почему его выступления раздражали коллег по обществу. Не забудем и о том, что многие из них никогда не забывали о том, что этот агрессивный, слишком умный коротышка с высоким писклявым голосом еще совсем недавно был всего лишь приказчиком в мануфактурной лавке. Да и сам Уэллс слишком часто срывался на личности, отталкивал от себя даже друзей. К тому же перед недружественной аудиторией он терялся, говорил плохо и неубедительно. «Если бы господин Уэллс говорил так же хорошо, как пишет, — заметил как-то секретарь фабианцев Эдвард Пиз, — судьба Фабианского общества могла быть совершенно иной». Но Уэллс и впрямь говорил хуже, чем писал. Это злило его и приводило к нервным срывам. И заставляло искать утешения. И теперь уже не у Джейн. Она, конечно, верная жена, хорошая мать, он по-своему любил ее, но теперь, после стольких книг и событий, она была только фоном — замечательным, но фоном…
А утешительницы находились.
Однажды Роззамунда Бланд, дочь того самого интригана-фабианца, по-дружески пожаловалась Уэллсу на отца, который вроде бы приставал к ней с двусмысленными предложениями. Разумеется, Уэллс предложил свои услуги в этом деле. К сожалению, отец, человек опытный и энергичный, поймал влюбленную парочку на Паддингтонском вокзале, когда они собирались на время улизнуть из Лондона. Прямо на перроне при многочисленных свидетелях Хьюберт Бланд отчитал побагровевшего от ярости и смущения Уэллса. В итоге Розамунду срочно выдали замуж, и не за кого-нибудь, кстати, а за брата знаменитого писателя — Сесиля Честертона…
В среде фабианцев история эта не прибавила Уэллсу популярности.
Зато нашлась новая утешительница — Эмбер Ривз, дочь еще одного влиятельного фабианца. «Эмбер была беспокойна и деятельна, — вспоминал позже Уэллс. — Она много болтала, и у нее был целый хвост поклонников. Она флиртовала с молодыми людьми, своими ровесниками, и всячески пыталась их заинтересовать. Один или двое даже хотели на ней жениться. С одним из них, Бланко Уайтом, она проводила особенно много времени. По воскресеньям они вдвоем отправлялись на долгие загородные прогулки и, конечно, Эмбер рассказала ему о нашей близости. Бланко Уайт был здравомыслящий, добросовестно последовательный молодой человек и куда яснее меня понимал, как обстоит дело и как мне приличествовало поступить. Не думаю, что Эмбер специально подталкивала меня к мысли о разводе с Джейн, но эта мысль несомненно приходила ей в голову. В воображении Эмбер я занимал огромное место, и это лишало ее жизнь целостности. В Лондонской школе экономики она била баклуши, и в конце года выяснилось, что она не оправдала надежд, которые на нее возлагали, а ведь Эмбер была яркой звездой среди феминисток. Наконец, Бланко Уайт положил конец неопределенности — он пошел прямо к Пемберу Ривзу и объяснил ему, что «этот Уэллс» обесчестил его дочь, но он, Бланко Уайт, все равно готов жениться на Эмбер. Пембер Ривз повел себя в точности так, как положено было вести себя отцам в XVII веке. Он устроил публичный скандал; объявил о своем намерении застрелить меня; короче, «пришел в ярость». И даже жену свою, бедную миссис Ривз, осыпал нелепыми обвинениями, будто бы она потворствовала нашей связи…
Я изо всех сил стараюсь не оправдывать себя в этой истории.
Из-за поворотов моей натуры во мне всегда сосуществовали как бы два совсем разных человека. Для одного спокойствие и чувство собственного достоинства Джейн, наши дети, наш дом, моя работа были дороже всего на свете, а для другого необходимей всего была именно Эмбер, ее страсть. И Эмбер тоже мучительно разрывалась между жаждой как можно быстрее уединиться со мной или же, напротив, восстановить, наконец, свое доброе имя и жить в кругу друзей и близких. Наше поведение определялось не логикой, а бурными всплесками множества противоречивых побуждений. Я откровенно рассказываю о том, что мы делали, но не могу ответить на простой вопрос: «Почему мы это делали?». Хотя над нами собирались тучи, Эмбер ухитрилась до меня дозвониться, и мы в последний раз уединились в комнатке, снятой мною неподалеку от вокзала Виктория. «Что бы ни случилось, милый, я хочу иметь от тебя ребенка», — сказала Эмбер. Я и тут не стал задаваться вопросом, чем вызвана эта внезапная любовь Эмбер к потомству, и мы просто взялись за дело. Будучи честной, Эмбер обо всем рассказала Бланко Уайту, и тот еще больше утвердился в своем желании разлучить нас. Но Эмбер упаковала пару саквояжей, выскользнула из дома, и я увез ее во Францию, в Ае-Туке, где снял меблированный домик.