Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Война свалилась, как снег на голову, через деревню шли колонны грузовиков, набитые немецкими солдатами. Жизнь в деревне не слишком переменилась, лишь в жандармском управлении разместилась немецкая военная полиция, они ходили потом вместе с нашими по деревням, а по вечерам сидели с ними в кабаке. Я продолжал ходить в поместье, где все чаще среди гостей бывали немецкие офицеры из Крани. Наверное, потому что им там было вольготно, хозяева, оба, знали их язык, она вроде как даже училась в Берлине. В сорок втором году, вскоре после того, как мы с Вероникой отвезли Пепцу в больницу, прошел слушок, что наши военнослужащие, вернувшиеся после капитуляции из плена, собираются в горах, нападают на немецкие склады с оружием и комендатуры, захватывают оружие и боеприпасы, устраивают налеты на автоколонны. Однажды объявилась большая группа военной полиции, которая вместе с местными прочесывала дома. Как будто одного полицейского застрелили из засады, когда он ехал на велосипеде по дороге через поле у лесной опушки. Нас вызвали в комендатуру, дознавались, не знаем ли мы кого из лесных братьев. Меня тоже вызывали, один тиролец в форме военной полиции расхаживал взад вперед, задавая вопросы, а наш учитель, который говорил по-немецки, переводил. Я ничего не сказал, да я и не знал ничего. Да если бы даже знал, что Янко Краль уже у лесных братьев, не сказал бы. Нипочем. Я не доносчик и не иуда.
Осенью сорок второго однажды ночью кто-то долго стучал в окно. Отец подошел к двери, я слышал, что он с кем-то разговаривает. Вернулся он совершенно бледный. Он сказал, что пришли ко мне, а не к нему. Твой дружок, прибавил он злобным тоном, хотя было видно, что он напуган. Ему не нравилось, что я дружу с Янко, с этим, как он считал, городским фраером. Почему ты не пригласил его зайти? спросил я. И понял, почему — я бы тоже испугался Янко, через плечо у него свисал автомат, поверх кожаного пиджака он был опоясан широким ремнем, на котором висела огромная кобура с пистолетом. На голове — фуражка с красной звездой. Еще и из-за этого он не пригласил его зайти в дом. Отец не любил их, перевертышей, по гроб жизни так и не простил мне, что позже я и сам к ним присоединился. Но это произошло лишь через год.
Я увидел стоявшие под грушей у забора две темные фигуры его дружков. Янко, не здороваясь, спросил меня, хожу ли я еще в Подгорное поместье. Я ответил, что очень редко.
Ступай, сказал он, будешь докладывать нам, что там делается.
Мы боремся за свободу словенского народа, произнес он патетично, что мне было странно слышать из уст этого балагура и выдумщика.
Они же, добавил он, развлекаются с оккупантами.
Он наспех объяснил мне, что ценны любые сведения. Кто приходит и когда уходит, от дворовых нужно попытаться узнать имена, бывают ли среди гостей немецкие офицеры, по возможности также звания, описания автомобилей, бывают ли они с охраной и сколько ее.
Я был поражен. Мне тогда уже было известно, что многие люди не питают симпатии к лесным братьям, потому что среди них были коммунисты, которые хотят все у крестьян отобрать, как в России, знал я и то, что, несмотря на это, люди помогают им продуктами и одеждой, как бы то ни было, а они были своими. Если работаешь в поместье, то многое видишь, в том числе и то, что они уходят с набитыми рюкзаками в лес. Однажды утром, работая в господском лесу, я увидел лесничего, который с двумя подручными тащил тяжелые рюкзаки наверх к охотничьему домику. Это для медведей? пошутил я. Да, ответил лесничий, забрели к нам наверх из Кочевья. Мы все рассмеялись. Мы знали, что у нас медведи не водятся, да если бы и водились, зачем бы человек стал зверям еду носить? Все в Подгорном знали, что вообще-то немцы бывают в гостях, но все также знали, что господин Лео помогает партизанам. Он жил, как все мы тогда, двойной жизнью. От немцев куда денешься, они были всюду. И некоторые наши парни, которых мобилизовали, приходили на побывку в немецкой форме и рассказывали о боях в России, а один из них оказался даже в Африке.
До сих пор я считал, сказал я Янко, что вам господа помогают. Он прямо взбеленился: не моего ума это дело. Думать будут другие, а я должен делать то, что он приказал. Некоторое время он смотрел на меня. Потом усмехнулся и сказал: ты ничего не смыслишь, Иван, ты так навсегда и останешься деревенщиной. Спустя мгновение он снова стал серьезным. Начал давать мне указания. Через неделю или еще раньше кое-кто наведается, и я ему расскажу, что видел. Имена и цифры надо записывать. И чтоб я знал, среди дворовых у них есть свои люди, любые сведения неоднократно проверяются. Это прозвучало как угроза. Позднее они определятся с явкой, куда я буду сам приходить и доставлять туда сведения. Он поднял кулак к фуражке, произнеся: смерть фашизму, подсказывая мне, что я должен отвечать: свобода народу — и ушел. Возле забора к нему присоединились и те двое, топтавшиеся под грушей.
Его серьезность, а особенно это его приветствие, все вместе могло показаться мне потешным, будто Янко снова играется, если бы это не выглядело так неприятно, если не угрожающе. Что это все такое? Чтобы мой друг, которым я восхищался, теперь вдруг отдает приказы и даже немного угрожает? Чтобы я шпионил за людьми, которые ко мне так добры и, в конце концов, хорошо платят за любую работу? Мой отец, живший в бывшей Австрии, еще с тех времен имел для стукачей всегда наготове какое-нибудь немецкое изречение. Когда кто-нибудь в полицию или налоговикам доносил на кого-нибудь на незаконную рубку леса или дикую охоту на серн, он обычно говаривал: Der größte Schuft im ganzen Land, das ist und bleibt der Denunziant. Что значит, что нет на свете большего подлеца, чем доносчик. Я все же знал, что то, что требует от меня Янко, не то же самое, тяжелые времена, я хорошо понимал, что здесь речь идет о другом. Мне все равно было не по себе, и я всю ночь не мог заснуть.
Я не доносчик и не иуда, хоть позднее, в ту страшную зимнюю ночь сорок четвертого, у охотничьей сторожки я почувствовал в ее, Вероники, взгляде нечто большее, чем обыкновенный страх, и большее, чем надежда на то, что я помогу ей, в этом ее взгляде был также какой-то упрек. Ну, а как мне ей было помочь? Я только стоял на страже той зимней ночью в январе сорок четвертого, только на страже, и больше ничего. Да если бы я только слово проронил против того, что их обоих притащили и допрашивают, меня бы шлепнули. Прав был Янко, когда перед смертью, почти четырнадцать дней назад, сидя в этом своем кресле, весь высохший и скукожившийся, сказал, что за нами охотились, как за зверями. Дисциплина поэтому была страшно серьезной вещью. Во время проведения операции любое возражение расценивалось как саботаж, почти дезертирство. Я тогда ничего не мог сделать. В ее взгляде были не только страх и надежда, было и нечто такое, словно бы она хотела сказать, ты ведь наш, Иван, мы тебя любили, и Пепце я хотела что-нибудь подарить красивое на свадьбу. Неужели ты ничего не сделаешь? А что я мог сделать? Может, Янко и смог бы помочь, он был командир, но ему и в голову ничего такого не приходило. И это она с Янко собиралась прокатиться на мотоцикле, а не со мной. Она бы управляла, а он бы сидел на заднем сиденье, громко смеялся, держал ее за талию и на ухо ей, бог знает что, говорил, чтобы и она тоже посмеялась. Она спустила ему, что он так дерзко разговаривал с ней, ей даже понравилось. Спрашивала меня, как его зовут, в тот вечер, когда в шелковом платье принимала гостей. Меня она еле замечала, для нее я был просто крестьянский паренек Йеранек из Поселья, у которого золотые руки, и он умеет, наш Иван, даже петь аллилуйю в церковном хоре.