Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Блейн как раз раскурил косячок. Он дымился на ободке пустой банки из-под колы, стоявшей между нами. Блейн только и успел затянуться разок-другой, когда фургон взбрыкнул и пошел вдруг плясать гнедым скакуном: переводные картинки с пацификами на заднем стекле, пожеванные борта, неплотно прикрытые окна. Все кружил, кружил и кружил.
Когда человека охватывает ужас, в сознании у него что-то щелкает. Возможно, нам кажется, что это наши последние секунды, и мы стараемся запечатлеть их во всех деталях, насытить ими остаток долгого странствия. Мы делаем четкие снимки, заполняем ими целый альбом отчаяния. Подрезаем уголки и суем карточки под защиту пластика. Заполненный фотоальбом прячем подальше, чтобы вновь достать, когда станет совсем худо.
У водителя фургона были правильные черты лица и волосы, присыпанные сединой. Под глазами — глубокие темные провалы, на щеках — щетина. Ворот и верхние пуговицы рубашки залихватски расстегнуты. Мне показалось, водитель относился к тем людям, кому почти всегда удается сохранять спокойствие, но теперь, когда рулевое колесо перестало слушаться, его рот приоткрылся в испуге. Он глядел на нас с высоты своего сиденья, словно тоже стремясь запомнить наши лица во всех подробностях. Рот растянулся в широкое О, глаза распахнулись. Остается только гадать, какой он увидел меня, мое платье с кружевной отделкой, мои резные бусы, мою прическу в стиле суфражисток, мои подведенные ярко-синими тенями, затуманенные от недосыпания глаза.
На нашем заднем сиденье стояли холсты. Прошлым вечером мы пытались загнать их в клубе «Максес Канзас-Сити», но ничего не вышло. Никому не нужные полотна. Тем не менее мы сложили их самым аккуратным образом. Мы даже проложили их кусочками пенопласта, чтобы картины не терлись друг о дружку.
Жаль, что в отношении себя самих мы не были столь же педантичны.
Блейну было тридцать два. Мне — двадцать восемь. Женаты два года. Наш антикварный «понтиак-ландау» 1927 года, золотистый с серебряной отделкой, был едва ли не старше нас обоих, вместе взятых. Под его приборной доской мы установили восьмидорожечный магнитофон. Звучал джаз двадцатых годов. Музыка просачивалась в окна, плыла над Ист-Ривер. Даже теперь по нашим жилам бежало достаточно кокаина, чтобы мы взирали в будущее с остатками надежды.
Фургон все вращался. Его почти развернуло. На пассажирской стороне я видела лишь пару босых ступней, задранных на приборную панель. Лодыжки распутывались, словно в замедленной съемке. Края подошв были настолько белыми, а выемки ступней — настолько темными, что принадлежать они могли только чернокожей женщине. Та уже сняла одну ногу с другой. Вращение было достаточно медленным, чтобы я едва сумела различить верхнюю часть ее туловища. Женщина была спокойна. Будто готовилась принять неизбежное. На затылке волосы стянуты в пучок, на шее подпрыгивают яркие шарики бижутерии. Если бы я не увидела ее вновь спустя какие-то секунды, когда удар выбросил ее сквозь лобовое стекло, мне могло показаться, что она сидела там вообще нагишом, учитывая, под каким углом я на нее смотрела. Моложе меня, настоящая красавица. Ее взгляд встретился с моим, словно спрашивая: что ж ты вытворяешь, выбеленная солнцем сука в кружевах, в своей манерной тачке будто из клуба «Коттон»?[78]
Она исчезла с глаз так же быстро, как и появилась. Фургон пошел на второй круг, а наша машина продолжала нестись вперед. Мы проехали мимо. Дорога раскрылась впереди, как спелый персик. Помню, сзади до нас долетел первый скрежет тормозов, звук удара в фургон еще одной машины, звон отлетевшей решетки радиатора, и уже потом, снова прокручивая в своем сознании произошедшее, мы с Блейном заново расслышали хлопок от удара почтового пикапа, отправившего фургон прямиком в частокол ограждения; такой солидный, приземистый грузовичок с водителем за открытой дверцей и с орущим в салоне приемником. Он долбанул со всей силы. После такого удара спасения уже не было.
Блейн оглянулся на миг и хотел прибавить газа, но я крикнула: стой, пожалуйста, остановись, пожалуйста! В моей жизни еще никогда не было таких предельно отчетливых, упорядоченных секунд. На нас обоих снизошла абсолютная ясность. Надо выйти из машины. Принять на себя ответственность. Вернуться к месту аварии. Сделать девушке искусственное дыхание. Приподнять ее окровавленную голову. Пошептать ей на ухо. Согреть ее белые ступни. Добежать до телефона-автомата. Спасти смятого в кабине мужчину.
Блейн свернул к обочине трассы, остановил машину, и мы вышли на асфальт. С реки донеслись крики рассекавших ветер чаек. Пестрота огней на воде. Мельтешение крыльев, резкие повороты. Блейн приложил к глазам ладонь, жмурясь на солнце. Он походил на ученого-путешественника, какими те были в начале века. Несколько автомобилей затормозили прямо посреди шоссе, почтовый пикап стоял, развернувшись поперек движения, но авария вовсе не походила на те грандиозные автокатастрофы, о каких иногда поется в рок-песнях, где сплошь кровь, искореженные обломки и бескрайность американских трасс; нет, все было буднично, не считая узкой, алмазной дорожки битого стекла и нескольких рассыпавшихся пачек газет — вдалеке от тела девушки, которая стонала в набухавшей луже крови. Мотор ревел, и от фургона валил пар. Должно быть, нога водителя так и осталась на педали газа. Надсадный вой срывающегося на визг двигателя. Дверцы стоявших позади машин распахивались, но за ними водители уже рассерженно гудели, этот вечный хор Нью-Йорка, не терпящий задержек, рвущийся ехать дальше, и плевать им хотелось на всех прочих. Мы с Блейном стояли одни, за две сотни ярдов от суматохи. Дорога была совершенно суха, лишь редкие расплавленные от жара проплешины. Солнце на канатах и снастях. Бесноватые чайки над водой.
Я перевела взгляд на Блейна, на его шерстяной сюртук и галстук-бабочку. Он казался смешным и печальным осколком далекого прошлого, низкая челка хлестала его по глазам.
— Скажи мне, что это сон, — попросил он.
В тот миг, когда он повернулся, чтобы осмотреть переднюю часть нашей машины, помню, я тогда подумала, что мы этого не переживем. Не саму аварию и не гибель девушки, которая уже явно была мертва, превратилась в окровавленную груду рук и ног на обочине, или мужчины, который налетел на руль, почти наверняка пробивший ему грудь, и оказался вмят в приборную панель. Нет, мы не переживем другого — того, как Блейн обошел «понтиак», чтобы оценить причиненный машине ущерб: разбитую фару, вмятину на крыле, прожитые вместе годы, — что-то сломалось, а позади уже слышались сирены спешащих на помощь служб, и Блейн издал короткий стон отчаяния, и я поняла, что он оплакивает изуродованную машину, наши непроданные холсты и все то, что очень скоро произойдет с нами обоими, и тогда я сказала: давай, поехали отсюда, быстрее, садись в машину, Блейн, ну же, шевелись.
* * *
В семьдесят третьем мы с Блейном променяли привычную жизнь в Гринвич-Виллидж на совершенно другую, коротали дни и ночи в лачуге, затерянной в верхней части штата Нью-Йорк. Уже почти год мы не принимали никакой наркоты и несколько месяцев даже не пили спиртного, не считая того вечера накануне аварии. Дали себе расслабиться на одну только ночь. Тем утром отоспались в отеле «Челси» и теперь возвращались домой, чтобы по-стариковски усесться на крылечке и качаться в кресле, наблюдая, как из наших тел медленно испаряется яд.