Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Наша кухарка говорит, что писька похожа на перевернутый цветок.
Тут она дала волю хохоту.
– Перевернутый цветок?
– Ага, она говорит: тюльпан.
Это показалось ей еще смешнее. Она повторила: «Тюльпан» – и еще пуще рассмеялась. Защищая сравнение нашей Хелле, я с серьезным выражением лица спросила:
– А ее не трудно туда запихнуть?.. В смысле, там так узко, а она… В смысле, тюльпан такой мягкий…
– Да, он, конечно… мягковат… – ей пришлось сделать паузу и вытереть набежавшие от смеха слезинки. – Но нет, нет… – она не смогла говорить дальше из-за приступа хохота, который к тому времени стал совсем беззвучным. – Но сперва надо… превратить тюльпан… в огурец.
Теперь удивилась я:
– В огурец? А как?
Этот урок был даже лучше тех, что проходили в классе на третьем этаже. Я за два месяца окончила младшую школу и теперь пошла в школу жизни, где одновременно училась и на даму, и на шлюху.
– Ну как тебе объяснить… Это делают с помощью шика.
– Шика?
– Да, когда мужчина видит шикарную женщину, он превращается… в овощ. Да, в овощ! – последовавший за этим приступ хохота был больше похож на эпилептический припадок. – Они превращаются в овощи! – Это был настоящий датский пивной протабаченный смех, хорошо знакомый по их тавернам и кинохроникам.
Я смутилась, как это обычно бывает в присутствии человека, потерявшего над собой контроль, и слабо улыбнулась. Мне показалось, что учительница отвлеклась от темы, и я решила вновь сосредоточить ее внимание на учебном материале, тем более что его когда-нибудь спросят на экзамене.
– А как называется то, что выходит из письки? Оттуда же что-то выходит?
Проститутка, как длиннокрылая сова, спланировала с высот смеха и опустилась на слова:
– Это называется… сперма.
У нее в груди все клокотало, и она согнулась, закрыла глаза – свои большие глаза – одним крылом.
– А ее много?
Она убрала крыло, подняла глаза и удивленно посмотрела на меня.
– Ну… Вот как варенье. Столько варенья, сколько нужно, чтобы намазать бутерброд.
– А ты ее пробовала?
– Да.
– И вкусно?
– Не знаю. Она как… Ты устриц ела?
– Да. – Прошлым летом я ездила с папой и мамой в Нидерланды, и мы ели устриц в Остенде. На вкус они были, будто моржовые сопли, как сказала мама: «ледяные и склизкие». – Это такое варенье из устриц?
– Да, – ответила блондинка с легким смешком.
– О-е, – поморщилась я. – И из нее еще делают детей?
– Да, – ответила датчанка, вытаращив глаза, с восклицательным знаком в голосе.
Боже мой, как же странно устроен этот огромный, величиной с земной шар, проект под названием жизнь, и какие у него удивительно строгие правила! Чтобы его запустить, женщина должна накрасить губы красным и надеть узкую кофту, чтобы тюльпан стал огурцом. А его потом надо тереть, пока из него не вытечет устричное варенье и не прольется на «яйцо», а потом все это хозяйство должно несколько дней подождать пока на нем не проявится лицо.
– А у тебя детей много? – продолжила я расспрашивать датскую проститутку, словно размечтавшийся о суше тюлень, наконец угодивший в гостиную.
Она помешкала, а когда наконец ответила, в ее голосе уже не было никакого смеха:
– Да, двое.
– Только двое? – как дурочка спросила я. – Но Анне… К тебе же каждый день мужчины ходят!
– Что? – отсутствующим тоном переспросила она.
– К тебе же мужчины каждый день ходят. Почему у тебя детей только двое?
Она уставилась на меня глазами-блюдцами и ошарашено молчала. У нее было несколько вариантов ответа, но она выбрала какой попроще:
– Нет… у меня двое. Только двое, – и в ее голосе замешкалась печаль.
– А они учатся в школе на Серебряной улице? – продолжала я, словно самый глупый в мире ребенок.
– Нет, – она хлюпнула носом. Наверно, иногда слезы ищут выхода через ноздри. – Они… Они на Амагере, у бабушки.
– А это приятно?
– Что приятно?
– Ну, так делать с писькой…
– Приятно?
Она задумалась, отпила из бокала с микстурой, отставила его в сторону, затем открыла скривившийся рот, провела указательный пальцем по нижнему левому веку, потом посмотрела на меня, вздохнула, так что дряблые щеки дрогнули, и ответила:
– Нет.
И прибавила на вдохе:
– Это неприятно.
И быстро отпила еще глоток из бокала, чтобы удержаться от слез.
– А зачем ты тогда это делаешь? – беспощадно спросила я.
Она не ответила, только некоторое время сидела и смотрела пред собой, словно пожилой машинист, который всю жизнь раскатывал по странам, но которого вдруг остановил Бог и потребовал ответ о смысле жизни.
– Из-за денег? – продолжала я допрос, словно самый суровый фашист.
– Нет, – наконец ответила она с полным спокойствием в голосе. – Не из-за денег. А из-за моего мужа.
– Так ты замужем?
– Да, – ответила она и наконец расплакалась. – Это все… все ради мужа. Его… его хотели отправить в Германию, в кон… в концлагерь. А благодаря этому… – Пока она говорила, плач окреп и выпустил на волю чувства, которые месяцами лишь тихо ступали по полу клеток. – Он… ему дают хорошую еду…
Слезы размыли макияж по щекам, оставили синюю полоску на пудре, которая окрасила слезинки белым, а рот подковой придал помаде шутовски трагичный вид. Бастион красоты в одночасье пал, и миловидная женщина превратилась в руины из плоти с приклеенными волосами.
– Все ради мужа! – послышался мне ее крик сквозь стену плача.
Она была не простая торговка своим телом, но жертва войны. И может быть, именно она и была настоящим Движением Сопротивления – женщина, оборонявшаяся от оккупантов единственным доступным ей способом, спасавшая человеку жизнь с шиком.
Она прекратила плакать так же резко, как начала смеяться, быстро разозлилась, строго посмотрела на меня и велела проваливать и никогда никому не рассказывать ее историю, мол, что я вообще у нее забыла, исландская мелюзга, которая наверняка должна быть в школе, и нечего оправдываться, что, мол, я из такой холодной страны, да что сейчас война – это тоже не оправдание, здесь, мол, никакой войны нет, здесь бои не идут и вообще почти неопасно!
– Для тебя, что ли, исландской школы не нашлось? Должна же ты ходить в какую-нибудь исландскую школу!
– Нет. Я единственный оставшийся в Европе исландский ребенок.
Мы дошли до дверей; казалось, из-за злости запах ее духов стал сильнее и лился на меня из ее взлохмаченных волос и груди, которая больше не скрывалась под шелком, а только под телесного цвета военным бельем: у халата развязался пояс, и его полы свисали с боков, словно театральные кулисы, окаймляющие сцену великой трагедии.