Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А что он еще говорил о ней, об этой художнице? Он был с ней знаком?
– Нет, не был. Во всяком случае, так утверждал.
– А как отнесся к тому, что она воспроизвела его… замыслы?
– Смеялся. Да ты ведь его знаешь, Васька либо в крутую депрессуху впадал, либо ржал над всем, как сивый мерин. Ладно, пойдем отсюда. – Марина повернулась к выходу из мастерской.
– Подожди! – Я поймал ее за руку. Она остановилась, посмотрела на меня исподлобья. – Ты прости, что я не приходил, ничего не знал, и на похороны не попал. Все это ужасно, – сбивчиво начал извиняться я.
– Да ладно, проехали, – пожала плечами Марина. – Что уж тут?
– Расскажи мне о Васе. Как он жил этот последний год.
– Да что рассказывать? – Марина махнула рукой. – Как всегда. Опять у него творческий кризис начался, все ему было не то и не так. Про кому какой-то бред нес, мол, там ему было классно, и ощущения ярче, и творческий подъем, и черт знает еще что. Начинал рисовать и тут же все кромсал. Говорил, что теперь, без тех ощущений, которые у него были в коме, ничего уже не может. За весь год написал одну картину, и то уже под самый конец.
– Покажи, – попросил я.
– Покажу. – Марина улыбнулась. – Я ведь ее чуть не продала. Хорошую цену давали, а у меня долгов… И на Ваську ужасно разозлилась. Но потом… Ах, ладно, думаю, пусть у меня останется. Только не знаю, смогу ли ее когда-нибудь в квартире повесить. Знаешь, она меня пугает, от нее смертью пахнет. – Марина поднялась по стремянке и достала с антресоли – у Васьки в мастерской почти никакой мебели не было, одни полки и антресоли – картину, завернутую в полотно. – Вот, смотри. – Она сняла полотно и поставила картину на мольберт.
Странная это была картина, и действительно жуткая, а почему жуткая, объяснить не могу. Вася в старинном костюме сидит за столом и вроде пытается то ли что-то нарисовать, то ли написать, но по его позе, по выражению лица чувствуется, что у него ничего не выходит. Он словно видит и слышит нечто такое, что его пугает, и что видеть и слышать может только он один. Но больше всего меня поразило другое. Зеркало. На картине оно размещено так, что, по идее, в нем должно отражаться лицо сидящего за столом, то есть Васи. Но там… Нет, нет, я не ошибся, в нем действительно отражалось лицо Виталика Соломонова.
– Как называется эта картина? – спросил я у Марины и почувствовал, что говорю с сильным акцентом, что всегда появляется, когда я волнуюсь, как заикание у заики.
– «„Реквием“ Сальери».
– Почему?
– В последний месяц Васька на Сальери просто помешался. Все его музыку слушал, пытался что-то такое в ней откопать особенное. А что там особенного? За исключением «Реквиема», вариаций на действительных гениев, да парочки пьес, один сплошной надутый мажор. Но Васька считал Сальери самой трагической личностью за всю историю человечестваю – Марина криво улыбнулась. – А его «Реквием»? Это реквием по самому себе, по несбывшимся мечтам, по желаемому и недостигнутому. В последнее время Васька ассоциировал себя с Сальери, еще одного космического близнеца себе нашел. Говорил, что Сальери тоже пережил клиническую смерть – в детстве или ранней юности, испытал все эти необычайные ощущения, запомнил их, а потом не смог их выразить, так никогда и не смог. Ну, вот, Васькина картина «Реквием Сальери» и выражает все это.
Мы долго молчали. Наконец, я решился.
– А это? – Я ткнул в зеркало. – Как ты объяснишь это?
– А это истина, бог, если хочешь. – Марина горько рассмеялась.
– Кто бог? Виталик Соломонов – бог?
– Ну, хорошо, не бог. Если тебе не нравится. Скажем по-другому: он – тот, кто знает главную истину, разгадку бытия, и может ее показать. Хранитель истины, ее распорядитель. Если он пожелает тебе ее открыть – в зеркале отразится твое собственное лицо, а так – это что-то вроде заставки на мониторе: неоткрытые файлы – на каждом пароль, который знает лишь Виталька Соломонов.
– Не понимаю.
– Да я тоже не поняла. Все это бред моего Васьки, несостоявшегося гения, во цвете лет почившего. Ну, в общем, Виталик что-то такое ему обещал, говорил про какой-то препарат, который может помочь преодолеть кризис. А потом Васька разбился, попал в больницу, Виталька его лечил. Ладно, оставь, не бери в голову, бред это. Васька ведь действительно головой сильно треснулся, когда с моста слетел. Пойдем, не могу я долго смотреть на эту картину. – Марина снова закутала «Реквием» в полотно и убрала на антресоль.
Мы вышли из мастерской. Я был окончательно раздавлен.
Я и сейчас был раздавлен этими чужими воспоминаниями – цепочка нашей с Альбертом Мартиросяном связи постепенно восстанавливалась, звено за звеном, но от этого легче не становилось. Чужая история жизни, поселившаяся в моей голове, ставшая моей собственной, меня просто убивала. Но я не мог никуда от нее сбежать, не мог ничего с этим сделать. Разве что отрубить себе голову.
Мне ничего другого не остается, как вспоминать. Вспоминать, работать над чужим открытием, совершать снова и снова чужие ошибки, разбивать себе лоб о глухие стены тупиков в этом кошмарном лабиринте, в который меня засадили непонятно за какие грехи.
Я поднялся с дивана – все мое тело невыносимо болело – и потащился к компьютеру.
Несколько часов я обрабатывал данные из картотеки Соломонова, проводил настоящее детективное расследование, разыскивал истории болезней тех, кто так нелепо, без всяких причин покончил жизнь самоубийством в нашем городе, сравнивал снимки их головного мозга. Когда наступила новая ночь, я подобрался к разгадке. Я понял, откуда взялись постинсультные рубцы у Васильева, след от удаленной опухали у Анашкина, понял, почему повторяю жизнь Мартиросяна… Я знал теперь, что он жив, но находится в коме, что мы оба обречены, и спастись невозможно. В своих исследованиях, проходивших исключительно в моей голове, я натолкнулся на статью о Полине Лавровой. Она, как и все «мои» пациенты, пережила клиническую смерть, продолжительное время находилась в коме, остановка сердца длилась более десяти минут, то есть перешла тот рубеж, за которым, как принято думать, происходит смерть мозга. Но Полина Лаврова благополучно вышла из этого состояния, без воздействия неовитацерабрина, препарата, созданного мною, то есть Альбертом Мартиросяном. Так в чем же ошибка – в препарате или в чем-то другом?
Теория, что клетки головного мозга не гибнут при длительном кислородном голодании, а погружаются в глубокий сон, подтвердилась. И «мой» препарат действительно способен «пробудить» клетки. Но у него оказался прямо-таки чудовищный побочный эффект. Неовитацерабрин – мощный стимулятор, он не только «пробуждает» клетки, он заставляет мозг работать с невероятной интенсивностью. Больной, которому вводят препарат, испытывает мощный подъем умственной деятельности, ощущения его необычайно яркие: все на пределе. Но пока больной находится в состоянии комы, мозг «действует» через проводника. Таким проводником становится человек, который тоже когда-то пережил клиническую смерть. Он своего рода медиум. Яркие способности, неожиданные таланты, которые обретает пациент, передаются через медиума, но происходит это таким образом, что проводник воспринимает их своими собственными. То же получается и с воспоминаниями. Медиум «помнит» все, что пережил пациент, проходит путь его жизни. Но перед тем как окончательно пробудиться – выйти из комы, пациент отчетливо вспоминает и заново переживает ситуацию, которая и привела его к клинической смерти: несчастный случай, самоубийство и тому подобное. Медиум невольно провоцирует эти события вновь и зачастую гибнет. А пациент, выздоровев, уже не может обходиться без тех ярких ощущений, которые испытывал в коме. Жизнь ему кажется неинтересной, бессмысленной. У творческого человека неизменно наступает творческий кризис. Так получилось с Васей Крымовым и, видимо, с композитором Покровским.