Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы советуете мне, дорогой Алексей Максимович, не быть увлеченным своей собственной книгой и тем, что я ее написал. Эта опасность для меня не существует. Я вовсе не уверен, что буду вообще писать еще, у меня, к сожалению, нет способности литературного изложения: я думаю, что если бы мне удалось передать свои мысли и чувства в книге, это, может быть, могло бы иметь какой-нибудь интерес; но я начинаю писать и убеждаюсь, что не могу сказать десятой части того, что хочу. Я писал до сих пор просто потому, что очень люблю это, — настолько, что могу работать по 10 часов подряд. Теперь же вообще у меня нет матерьяльной возможности заниматься литературой, я не располагаю своим временем и не могу ни читать, ни писать, работаю целый день и потом уж совершенно тупею. Раньше, когда я имел возможность учиться — что я делал до сих пор — я мог уделять целые долгие часы литературе; теперь это невозможно — да к тому же я вовсе не уверен в том, что мое "литераторство" может иметь смысл.
А то, что я напечатал только за границей, очень обидно, у меня мать живет во Владикавказе и преподает там иностранные языки, французский и немецкий; я у нее один — ни детей, ни мужа у нее не осталось, они давно умерли. Она знает, что я выпустил роман — а я даже не могу ей послать книгу, так как это или вовсе запрещено, или, во всяком случае, может повлечь за собой неприятности. Я не видел ее 10 лет; и я представляю себе, как она должна огорчаться тем, что не может прочесть мою книгу, которая ей важна не как роман, а как что-то, написанное ее сыном. Кстати, я думаю, что книга моя вряд ли может выйти в России: цензура, по-моему, не пропустит.
Когда я только начинал вести переговоры об опубликовании своего романа, я думал о том, что непременно пошлю Вам книгу, но не укажу адреса, — чтобы Вы не подумали, что я могу преследовать какую-нибудь корыстную цель — хотя бы цель получить Ваш отзыв. Но я только хотел подчеркнуть, что если Вы думаете, что здесь за границей в силу политических причин вся литературная молодежь относится к Вам с оттенком хоть какой бы то ни было враждебности — то я не хотел бы быть причисленным к тупым людям, ослепленным и обиженным собственным несчастьем. И еще поэтому же я особенно думал о том, что не напишу адреса. Но потом я узнал, что Вы постоянно переписываетесь с М. А. Осоргиным — и это все изменило.
Простите меня за несколько сбивчивое письмо. Но помните ли Вы, как Толстой говорит о разнице между тем, когда человек пишет "из головы" и "из сердца"? Я пишу из сердца — и потому у меня так плохо получается.
Я бесконечно благодарен Вам за Ваше письмо. Желаю Вам – Вы достигли всего, о чем может мечтать самый знаменитый писатель, Вас знают во всем мире – желаю Вам только счастья и еще долгой жизни, и я никогда не забуду Вашего необычайно ценного ко мне внимания и Вашего письма».
С этого момента тайные надежды на издание романа в России приобрели для Газданова конкретные основания и повлекли за собой целый ряд иллюзий о возможности возвращения домой.
3
В начале 1930-х представления о событиях в СССР были еще не настолько определенными, чтобы вопрос «где лучше жить и писать?» решался русскими литераторами однозначно. Это было время рассуждений, подобно тем, что озвучивал приехавший из СССР Исаак Бабель, сидя в парижском кафе: «У меня семья, — жена, дочь, — я люблю их и должен кормить их. Но я не хочу ни в каком случае, чтобы они вернулись в советчину. Они должны жить здесь на свободе. А я? Остаться тоже здесь и стать шофером такси, как героический Гайто Газданов? Но ведь у него нет детей! Возвращаться в нашу пролетарскую революцию? Революция! Ищи-свищи ее!»
Одновременно тот же самый вопрос — где жить и где писать? — задавал себе и сам Гайто. Об этом задумывались и Вадим Андреев, имевший уже две книжки стихов, и Иван Болдырев, автор «Мальчиков и девочек». Да и сам Михаил Андреевич Осоргин не хотел признавать необратимость изоляции. Он долгое время сохранял советское гражданство и даже получал гонорары за переводы пьес, которые шли в СССР. Но в середине 1930-х выплаты прекратились. Горький прокомментировал это так: «Запрещение правительством переводить литгонорары за рубеж касается не только Вас персонально, а имеет общий характер, и, как мне сказали, не может быть отменено». С кончиной Горького оборвется последняя нить, связывающая Осоргина с Россией. Но это будет позже.
А пока он вполне разделял желание молодых авторов утвердиться в России и, как мы знаем, всячески этому способствовал. Впервые обреченность своих замыслов Михаил Андреевич почувствовал после трагической смерти Ивана Болдырева.
В Париж Болдырев приехал много позже других, в конце 20-х. В Советской России он успел до этого окончить среднюю школу и даже несколько лет проучиться на химическом отделении физико-математического факультета Московского университета. И все же что-то у него не заладилось с советской властью, после чего – арест, ссылка в Нарымский край, бегство оттуда, нелегальный переход границы. Парижская жизнь начинается с везения – Михаил Осоргин выпускает его «Мальчиков и девочек».
Однако успеха книга не имела. Повесть Болдырева напоминала советскую книжку какого-то Огнева «Дневник Кости Рябцева». И у того, и у другого речь шла о советской школе, о мальчиках и девочках. Почти так о мальчиках и девочках писала Лидия Чарская лет двадцать пять-тридцать назад и потому это выглядело несколько старомодно.
Отзывы на книгу подействовали на Болдырева удручающе. Гайто был с критиками согласен, но Ивана Андреевича искренне жалел. Его судьба производила на Газданова гнетущее впечатление. Болдырев с трудом переносил парижское одиночество и очень тосковал по матери, оставшейся в России. При встрече на улице окликать его было бесполезно; у Болдырева развивалась глухота. А ведь на жизнь он зарабатывал частными уроками. Как это было возможно, Гайто не понимал.
Обо всем этом он вспоминал, стоя у постели Ивана Болдырева, принявшего огромную дозу веронала. Спасти его уже было нельзя. Знакомая Гайто со времен Гражданской войны свинцовая пленка уже заволакивала глаза умирающего. Взгляд Гайто случайно упал на лежащую у постели книгу: то ли кто-то ее раскрыл, то ли сам Болдырев держал ее в руках незадолго до принятия рокового решения. Роман Осоргина «Свидетель истории» лежал открытым на авторской надписи, видимо, завершавшей какой-то разговор: «Иван Андреевич, и все-таки нужно ехать в Россию. М. Осоргин, 29 апреля 1933 г.».
Внутренне Гайто был согласен с обоими. Для него вопрос стоял именно так: или жить, но в России, или умереть в Париже. Об этом он пишет матери во Владикавказ. Та находит в себе силы ответить сдержанно и мудро: ее саму удивляет, что, несмотря ни на какие тяготы существования, мысль о самоубийстве никогда не посещала ее. Что же касается возвращения в Россию, то она просит его не торопиться.
«Я лично с удовольствием отдала бы жизнь за то, чтобы тебя увидеть, услышать твой голос, посмотреть на тебя, побыть с тобой хотя бы несколько месяцев, — писала мама, — так что “желать”, чтобы я то же чувствовала, что и ты, от свидания нашего – не надо, mais tu ne reviendras que dans un an, n’est ce pas? Pas avant. Все надо обдумать, иметь все необходимое на руках».