Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Темнота.
Ничто. Нет ни форм, ни звуков, ни света – вообще ничего. Туман. Кажется, я растворяюсь в этом тумане.
Туннель, тени, сполохи – я не столько вижу их, сколько вспоминаю. Сейчас будет белый коридор и белая комната, вся вылепленная из света. Но я не чувствую движения. И не вижу света. Только темнота. Но не тягучая и липкая, как смола, – сияющая темнота.
«Разве темнота может быть сияющей?» – спрашиваю себя. И – вспоминаю!
– Все-таки ты мне врал! – кричу это, почти задохнувшись от злости.
– И кто это тут вопит о вранье? – Глубокий бархатный голос не звучит ни сверху, ни снизу, он охватывает меня со всех сторон, кажется, это звучит сама темнота. – Разве не ты, просто чтобы любой ценой избежать выбора, заявил, что точно уверен, что твоей жизни среди попробованных нет? Хотя какая уж там уверенность. Хотел и рыбку съесть, и косточкой не подавиться? Согласился… нет, не согласился – настаивал на том, что выбираешь свою собственную жизнь. На чем настаивал, то и получил. Любой ценой, – в голосе чувствуется усмешка.
Мне становится по-настоящему жутко:
– Но я же не знал! – кричу я, предчувствуя приближающиеся слезы. Проклятье! Еще не хватает разреветься, как обиженному дошколенку. – Так нечестно!
– Да неужели? – саркастически переспрашивает темнота. – Тебе честно сказали, что какой-то придурок расстрелял троих. Умолчав, правда, что его самого застрелил вовремя подоспевший полицейский. Впрочем, мог и сам догадаться. Как еще можно остановить придурка с пистолетом, если не пристрелить его самого? Так что ты услышал чистую правду. И узнал, что ты – один из убитых. Тоже чистая правда. Какие ты из этого сделал выводы – твоя воля, твоя проблема. Про то, что ты – стрелок, а не одна из жертв, тоже догадаться было несложно. Тебя предупреждали: включи мозг, включи интуицию, включи наблюдательность и прочий интеллект.
– Но это жульничество! – возмущаюсь я. – Разве господь может жульничать?
Бархатно гулкий смех похож на уханье филина:
– С чего ты решил, что я господь? Я же тебе говорил, что ничего подобного.
– Значит, дьявол? – пугаюсь я. Хотя, казалось бы, чего уж пугаться – после всех моих последних, как бы их помягче назвать, приключений. Но все же, все же, все же. Страх почти инстинктивен. Это же все знают: бог – добро, дьявол – зло. Бог может быть суров, конечно, но дьявол-то однозначно не может быть милосерден. Разве не так?
Тьма начинает… нет, не редеть, наоборот, сгущаться. Но сгущается она неровно, порождая линии, поверхности, объемы… Почти прямо передо мной сияние темноты становится багровым, как дальний или чуть пригашенный огонь. Багровый делается ярче, словно приближаясь, наливается алым, оранжевым, пляшет, переливается. Но алый танец не расплескивается, он виден словно в жесткой раме, в окошке, в амбразуре.
Нет, не амбразура. Камин. Массивный, бесформенно овальный, из грубого мрачного камня, больше похожий на природную пещеру, чем на искусственное сооружение. Наверное, так должно выглядеть адское жерло. Ах да, я же сам спросил про дьявола!
– Нудный ты, как лекция по марксизму-ленинизму, – с той же насмешкой сообщает… кто? или что? темнота? со мной говорит сама темнота? Голос, во всяком случае, как раз такой, какой и должен быть у темноты, низкий, почти рокочущий, какой-то бездонный. – Бог, дьявол… Бородатый дедушка, восседающий на облаке, мрачный дядька с рогами, поджаривающий грешников на сковородках – будто у нас тут нет занятий поинтереснее. – Темнота разражается негромким, но раскатистым смехом. – Ведь так просто понять: нет отдельных воплощений добра и зла, они суть одно, ну, как две стороны монеты. До односторонней монеты даже этот ваш Мебиус не додумался. Ибо нет и быть не может. Как не может быть света без тени и тени без света. И уж тем более нет ни бога, ни дьявола вне тебя. Ты, как и все остальное в этом мире, просто часть общей системы, и вне тебя – лишь связи, ее образующие. А вот в тебе самом есть все – и райские высоты, и адские пропасти, ты сам выбираешь, чему и кому служить. Это же не просто, а очень просто. А то – бог, дьявол. Что угодно, лишь бы не личная ответственность. Да ты присаживайся, присаживайся.
Это приглашение? Как странно! Я озираюсь вокруг. Ну, или хотя бы пытаюсь это сделать.
Голос теперь звучит вполне по-человечески, этакий гулкий шаляпинский бас, и доносится уже не отовсюду, а из-за спинки широкого кожаного кресла, разместившегося слева от камина. Я замечаю еще несколько таких же кресел и диванов: больших, явно мягких. Кажется, черных. Отблески пламени, играющие на их темной поверхности, ежесекундно рисуют все новые и новые узоры: линии, пятна, полосы – то темно-багровые, то зеркально взблескивающие, – создавая неуловимо мимолетные, но все же осмысленные картины, подобно кадрам какого-то потустороннего фильма.
Массивный квадратный стол, хотя и стоит прямо перед камином, выглядит сгустком тьмы, только стеклянный блеск поверхности напоминает гладь ночного озера, в которой – я могу поклясться – отражаются звезды! Я задираю голову: потолка надо мной не видно. И неба со звездами тоже нет, стол ничего не отражает, он поблескивает сам по себе, а звездные искры заполняют стеклянистую поверхность не однородно, как полагается небу или его отражению. Клубясь в стеклянистой глади, они собираются в странно знакомые облачка и туманности: инь и ян, день и ночь. Прямо на меня «смотрит» выпуклый бок светлой запятой «Ян», точка в толстой ее части пристально таращится жутковатой темнотой. Такой же темнотой – никаких звездных искр! – сияет обнимающая «Ян» запятая «Инь», из которой подмигивает, переливается «звездными» искорками светлая точка.
Борясь с охватившей меня жутью, я делаю несколько шагов к креслу справа от завораживающей «озерной» глади, возле выпукло темного бока «Инь». Но, оказавшись возле кресла, я вижу, что на меня опять «смотрит» изгиб запятой «Ян»! Словно они поменялись местами.
Я опять взглядываю вверх: нет, никакого неба или потолка тут нет. Как нет, впрочем, и стен. Вместо них это странное место – не могу назвать его комнатой – окружает все та же сияющая темнота.
Человек же, сидящий слева от камина, выглядит абсолютно реальным, быть может, даже более реальным, чем я сам. Впрочем, не буду врать: на самом-то деле в этом жутковатом, но странно уютном полумраке разглядеть, как выглядит человек, почти утонувший в глубоком кресле, вряд ли было бы возможно. Глаза? Острый пронзительный блеск среди теней. Лицо, освещенное прихотливой игрой каминного пламени, то кажется неправдоподобно молодым, то, напротив, становится маской тысячелетнего старца. Хотя руки – вот руки я вижу вполне отчетливо – старческими вовсе не выглядят: ровные длинные пальцы, узкие кисти, гладкая смуглая (или это отблески каминного света?) кожа. Такие руки, считается, обычно бывают у музыкантов, потому что, глядя на них, как-то сразу вспоминаешь о стремительных скрипичных пассажах или размашистых фортепианных арпеджио.
Бокал в правой руке мерцает, как мог бы мерцать жидкий рубин:
– Вино какой страны вы предпочитаете в это время? – Человек в кресле взглядывает на меня так испытующе, словно ожидает какого-то очень определенного ответа.