Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1870–1890-е годы отмечены формированием самостоятельного направления в изучении заговоров, получившего название психологического. У его истоков стоял известный российский лингвист, языковед Александр Потебня (1835–1891). Приверженцы этой школы считали, что мифологические трактовки заговоров и заклинаний недостаточны. Как они отмечали, Буслаев лишь «мимоходом сумел слегка приподнять уголок завесы, хранящей тайны прошлого, дать несколько верных и тонких штрихов»[720]. Чтобы разобраться в заговорах, следует обратиться не к мифу, а к элементарным и первичным состояниям человеческого сознания, из которых этот самый миф возникает. Потебня и его последователи сконцентрировали на этом внимание, взяв за исходную точку чары, происходившие из примет. В основе заговоров, как подчёркивали они, лежат не молитвенные воззвания к языческим стихийным божествам, а простые восприятия, та же ассоциация как первичная психологическая функция сознания, свойственная ещё доязыковой стадии[721].
Потебня следующим образом характеризует чары: «это первоначально-деятельное умышленное изображение первого члена заранее готовой ассоциации, имеющее целью вызвать появление второго члена, т. е. сравниваемого и желанного»[722]. Из приметы рождается чара, а из чары заговор: если чара — это примета, выраженная в действии, то заговор — это словесно выраженная чара, «словесное изображение сравнения». Как писал Потебня, «действие, сопровождающее заговор, представляет простейшую форму чар». Присоединение словесно выраженной чары к обрядовому действию даёт на выходе заговор[723]. Иначе говоря, сравнение, ассоциация, примета являются кирпичиками, на которых психологическая школа строила своё понимание заговоров. Здесь исходили из формальных элементов, из морфологической структуры, отодвигая на второй план конкретное этнографическое содержание. Вот, к примеру, одно из рассуждений, которыми Потебня иллюстрирует свои построения: «Человек замечает, что сучок в сосне засыхает и выпадает и что подобно этому в чирье засыхает и выпадает стержень. Первое приводит ему на мысль второе и наоборот… поэтому он берёт сухой сук, сам собою выпавший из дерева, для укрепления связи сука с чирьем очерчивает суком чирей и говорит — «как сохнет сук, так сохни чирей»[724].
Наработки Потебни были подхвачены плеядой молодых учёных. Назовём Николая Крушевского (1851–1887), Фаддея Зелинского (1859–1944), Алексея Ветухова (1869–1942), Николая Познанского (1868–1926), опубликовавших интересные работы. Кстати, Крушевский — первый, кто выполнил специальное обстоятельное исследование, посвящённое заговорной проблематике; его соратники высоко ценили данный научный труд[725]. Он также обосновывал перевод заговоров с мифологической почвы на психологическую, пытаясь нащупать тот уровень, на котором они могли родиться. Привлёк сведения о первобытном человеке, используя популярную монографию Эдуарда Тейлора «Первобытная культура»[726]. Доказывал, что «заговор есть выраженное словами пожелание, соединённое с известным действием или без него, пожелание, которое должно непременно исполниться»[727]. Крушевский предполагал, что появление заговора сродно фетишизму, поскольку «религия в известной фазе своего развития… характеризуется верой в возможность навязать свою волю божеству»[728].
Плодом непосредственного влияния Потебни стали работы Фаддея Зелинского, отталкивавшегося прямо с того места, где остановился первый. Он принимает определение заговора, но вносит поправку: принижает роль сравнения, делая это на том основании, что формула последнего родилась из действия, а значит, сравнение не первично. Тем самым Зелинский неожиданно ставит под сомнение изначальную веру в магическую силу слова[729]. Интересное исследование представил ученик Потебни Алексей Ветухов, более строго, чем Зелинский, придерживавшийся течения, которое «в России особенно ярко выражено профессором А.А. Потебнёй»[730]. Обобщающей для психологической школы стала монография Николая Познанского, увидевшая свет в революционном 1917 году. В ней прослеживалась мысль, что Потебня и его ученики «исследовали заговор не сам по себе, а как один из случаев проявления психологического параллелизма мышления посредством сравнения»[731]. Исходя из общей позиции, он также разделял мнение о реликтовости заговоров, представлявших собой «одну из самых ярких черт примитивной психологии»[732].
Однако у психологической школы нашлись оппоненты. Ряд учёных выступили с теорией происхождения заговоров, делая упор на их историческую окрашенность; за этим направлением в литературе закрепилось название исторической школы. Напомним, что таковая имела серьёзные позиции в русском былиноведении и заходила на другие сегменты эпоса. Если «психологи» сосредоточивались на формально-психологической структуре заговора, то «историки», напротив, делали упор на тексте. Вместо психологических основ на первый план выдвигали книжно-литературные источники. Заклинания начинают рассматриваться как продукт исторический с неизбежными наслоениями, заимствованиями. Возглавляли это направление знатоки эпического материала филологи Александр Веселовский и Всеволод Миллер, заметные представители школы — Михаил Соколов, Иван Мансветов, Вильо Мансикка (1884–1947) и др. Эти учёные считали заговоры продуктом не глубинного народного творчества, а усилий разложением, «коррозией» церковных молитв, христианских образов и символов. Такой подход не являлся неожиданным: лидеры исторической школы апробировали его на былинных сюжетах, где отстаивали изначальное формирование сказаний из княжеского окружения, т. е. сверху. Подобные взгляды были популярны в учёной Европе, где языческую мифологию разных народов многие считали не более как искажением библейской истории, «происшедшим от забвения» и оставившим «по себе одно смутное воспоминание»[733]. Даже Наполеон I любил повторять: «основываясь на библии, христианство даёт лучшее объяснение преданиям всего мира»[734]. Будучи очень чутким к западным веяниям, Веселовский определённо сочувствовал этой идее, решив применить её на заговорном материале.
В статье «Заметки и сомнения в сравнительном изучении средневекового эпоса» (1868 год) он начал оспаривать реликтовый характер заклинаний, их «затаённую внутри мифическую основу»[735]. Веселовский исходил из самостоятельности средневекового эпоса: «мифологический процесс продолжал с прежней силой совершаться в