Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С февраля по июнь 1916 года Мандельштам курсирует между Петроградом и Москвой, находя себе разные оправдания. У него даже возникает идея обосноваться в Москве, для чего его друг, ученый-химик С. П. Каблуков, пишет, по просьбе поэта, письма: Вячеславу Иванову – с просьбой рекомендовать Мандельштама в сотрудники «Русской мысли», некоему Сегалову – с просьбой устроить Осипа Эмильевича переводчиком в университетскую библиотеку. В дневнике Каблукова отмечена почти комическая подробность: Осип Эмильевич советуется, нельзя ли ему спастись от «эротического безумия» принятием православия?..
А Цветаева назовет потом эти месяцы – с этими внезапными «наездами» и «отъездами» – «своими» и «чудесными».
Уже в тридцатые годы, в очерке «История одного посвящения», Цветаева вспоминала, как в дни приездов Осипа она «дарила ему Москву»: «Из рук моих – нерукотворный град / Прими, мой странный, мой прекрасный брат». В этом «дарении» она была виртуозом; всё знала: историю города, все адреса и легенды, и чуть ли не все стихи, о Москве написанные.
Их отношения не стали для Марины бедой – это видно прежде всего по ее поэтическим текстам. Наиболее бурный всплеск творчества – с середины марта: за месяц Марина напишет двадцать три стихотворения (они связаны, правда, не только с Мандельштамом)!
Стихи, обращенные к Осипу, неизменно радостны, приподняты, жизнелюбивы, в них нет ни малейшей примеси трагического, скорее уж примесь нежного утешения:
В следующих строфах стихотворения неожиданно звучит пророчество:
«На страшный полет крещу Вас…» – сказано в этих стихах. А в стихах Мандельштама: «Не веря воскресенья чуду, / На кладбище гуляли мы…» Это важные знаки. Верили или не верили они в чудо воскресения, но на темы «божественные», похоже, говорили. К 1916 году Цветаева выздоравливает от атеизма, подтверждение тому – в ее поэзии этого года. В частности, в одном из стихотворений, обращенных к Анне Ахматовой:
По возвращении из Петрограда был создан превосходный цикл «Стихи о Москве». Он рожден и триумфом в Петрограде, и прогулками по городу с Мандельштамом. В этих стихах нет Москвы исторической; это, прежде всего, «колокольное семихолмие», город с плывущим над ним звоном бесчисленных церквей. И, кроме того, Москва – как «огромный странноприимный дом», где «зарей в Кремле легче дышится, чем на всей земле», – нечто родное и живое, что можно и обнять, и прижать к сердцу…
Конец романа с Осипом Эмильевичем был таким же внезапным, как и его начало. Летом, едва приехав к Марине в подмосковный Александров, Мандельштам вдруг сорвался оттуда и умчался в Коктебель – «где обрывается Россия над морем черным и глухим»…
3
Многоликость молодой цветаевской лирики поражает. Похоже, ее автор был одушевлен стремлением воплотить в слове чуть не каждый порыв сердца, – даже если этот порыв – прихоть дня и минуты и назавтра от него не останется и следа. Без особых деклараций поэт вводил в русскую поэзию многоликую жизнь человеческой души – с ее противоречиями, непредсказуемостью, хаосом. Отказываясь от морализаторского фильтра, не заботясь о границах дозволенного, Цветаева давала сказаться всем голосам, которые в себе слышала, – всем! – а не только тем, за которые, говоря ее собственными словами, она согласилась бы умереть в семь часов утра. Наше сердце исполнено «несообразностями», писал в свое время философ Блез Паскаль, в любви к которому Цветаева не раз признавалась, наша сокровенная жизнь многомерна. Эту многомерность читатель и находит в молодых цветаевских стихах, то содрогающихся от сердечных бурь, то затихающих в созерцательном размышлении, то вздымающихся волной сбивчивых чувств, еще не охлажденных рефлексией. В поэтических строках этих лет – сердечные толчки, всплески, живая ритмика душевных движений. Стихи озорные и буйные, поддразнивающие, грустные и победоносные буквально пенятся светлой жизненной силой, выплескивающейся то в ликование, то в жалобу, то в маскарадную вольность. При этом грудь автора лирики открыто подставлена под выстрелы людских пересудов. Прекрасный поэт Инна Лиснянская справедливо говорила о «самоубийственной обнаженности всех нервных окончаний души» в этой поэзии.
Баснословное обилие мотивов и тональностей дало повод Максимилиану Волошину шутливо предложить Цветаевой публиковать ее стихи под псевдонимами нескольких поэтов, – спорящих меж собой.
Но в 1916 году в поэтической тетради Цветаевой явственно появились новые реалии и новые интонации.
В лирику вторгаются шквальные порывы и ритмы, гимны и заклятия, причитания и стоны, – перемежающиеся внезапно успокоенным и просветленным отливом. Поднимая все шлюзы, поэт открыто впускает в поэзию стихийное начало, которое услышал в себе и в мире; и эти ноты зазвучали столь полногласно, что почти заслонили собой другие мотивы.
И неожиданным образом, самой своей тональностью, стихи этого года отразили тревогу и неблагополучие российской жизни – последнего предреволюционного ее года. Они ощущались чуть ли не физически. Они царили всюду – и на театре военных действий, и на подмостках столичных театров, и на пустых полках магазинов.
Еще в январе 1916 года в Москве открылась выставка художников-футуристов. Высоко под потолком, на «святом месте», где обычно висит в русских домах икона, красовалась картина Казимира Малевича: черный квадрат на белом фоне. Александр Бенуа в газете «Речь» писал: «Это не просто шутка, не простой вызов, это весть о царстве уже не грядущего, а пришедшего Хама». Отмечая отдельные талантливые картины, попавшие на выставку, Бенуа все же назвал ее в целом иллюстрацией футуристской «проповеди нуля и гибели». Шум вокруг «Квадрата» не утихал долго. Продолжалась популярность поэзоконцертов Игоря Северянина, выступлений Александра Вертинского; в залах толпа, не сдерживаемая никакими представлениями о приличиях, визжала и топала ногами.
Запах гибели обоняли не все, но наиболее чувствительные русские сердца отчетливо ощущали давящий пресс, под которым все глохло и искажалось до неузнаваемости. Улицы пестрели афишами о спектаклях в пользу раненых солдат, газеты с умилением сообщали об известном деятеле, пожертвовавшем некую сумму на военные нужды, и о членах семьи Льва Толстого, отправившихся на театр военных действий.