Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нельзя сказать, чтобы Дженкин чувствовал необходимость в каких-то достижениях, чтобы служить человечеству. Он знал, что, преподавая языки и историю разным мальчишкам, служит благой цели, делает то, что умеет делать лучше всего. Но не была ли его идея распространить чуть шире свою «непритязательность» просто тщеславным романтическим заблуждением? Ему хотелось перемен. Собственно, перемена уже происходила, поскольку он находился в годовом творческом отпуске. Предполагалось, что он будет что-то изучать, что-то напишет. Вместо этого он нагнетал в себе нетерпение. Хотелось выбраться отсюда. Выбраться, чтобы быть среди людей, о которых он часто думал. Но куда? До Паддингтонского вокзала, до спальни в Килберне? Нет, дальше. До Лаймхауса, Степни или Уолуорта?[48]Еще дальше. Но даже это в большей мере не романтизм ли, не эскапизм, не самообман, не пренебрежение своим долгом, не помышление обрести полноту жизни за счет несчастья других? Не хотелось ли ему оказаться у пределов человеческого страдания, у самого края, чтобы жить там, ибо там его дом? Герои нашего времени, диссиденты, протестующие, люди в одиночных камерах, анонимные помощники, безымянные правдолюбы. Он знал, что не станет одним из них, но хотел находиться рядом с ними. Но это не очень важно, главное — облегчить боль, главное — отдельные люди и их истории. Но что это значило для него самого, эти его новые тайные мечты уехать в Южную Америку или Индию? Даже его теология освобождения не избавлена от романтизма, заключает в себе популярное представление о Христе как Спасителе бедных, забытых, отверженных. Хотя временами он также думал, а не могла бы она в конце концов быть просто теологией, не ученым фокусом епископов-демифологизаторов, но теологией, подорванной, сокрушенной неожиданно доступным для осознания и осознанным ужасом мира? Все могло произойти так спокойно, если б, решившись уехать, он ограничился внимательным чтением туристского буклета и тем элементарным фактом, что ему почему-то хочется уехать. Хочется, например, удрать от Джерарда.
Нечего и говорить, что простых или очевидных причин, почему у него должно было возникнуть желание подальше удрать от Джерарда, не имелось. Он любил Джерарда всю свою взрослую жизнь. Любовниками они никогда не были. Вожделение Дженкина, обычно не встречавшее ответа, а теперь идущее на убыль, распространялось только на противоположный пол. Но большая любовь забирает человека целиком, так что привязанность Дженкина была, возможно, истинно платонической. Джерард был для него как идеальный старший брат, защитник и советчик, образец для подражания, исключительно верный, исключительно любящий, надежная опора — подлинное сокровище для Дженкина. Наверно, именно в этом и крылась причина, почему ему хотелось вскочить и бежать подальше? Испытать себя в мире, где не было Джерарда. Почтительно отодвинуть нечто столь совершенное просто потому, что оно совершенно. Слишком уж ему уютно и спокойно в этой тесноватой скромной квартирке среди скромных, приятных вещей. Нужно бывать в других местах, среди других людей, не друзей, больше друзей ему не требовалось, и больше вещей тоже. Конечно, бегство, причем немедленное, означало бы, что он не ссорится с Джерардом, а лишь отходит от него, становясь чужим и настолько далеким, что Джерард, если даже поймет, в чем дело, станет редким гостем в его жизни. Этот разрыв, развод представлялся вопросом сущностным; и Дженкину, который тихим вечером одиноко сидел у себя дома, слушая радио и собираясь лечь спать пораньше, это его намерение могло показаться не только абсурдным, но и ужасным, своего рода смертью, окончательной утратой: ценность высказываний Джерарда виделась таковой только при взгляде на него снизу вверх. И не такого совершенства он искал. Ему хотелось что-то, пробуждающее большее сопротивление.
Когда Джерард, покинув Дженкина, шагал в тумане из Шепердс-Буш в Ноттинг-Хилл, укутанный непроницаемым темным покровом мыслей, ему неожиданно вспомнилось, как кто-то рассказывал ему о способе ловли рыбы на некоем острове в южных морях. Аборигены действовали следующим образом: разворачивали на берегу огромную круглую сеть и заводили ее далеко в море. Выждав определенное время (Джерард не помнил, какое именно), они с большим трудом, требующим участия всей деревни, тянули громадную сеть к берегу. Когда сеть начинала приближаться к земле и ее край появлялся над водой, становилось видно, что она кишит здоровенными рыбинами и, как рассказчик (который после этого сразу перестал купаться в море) называл их, «морскими чудищами». Твари, с ужасом поняв, что они в тесной ловушке и их извлекают из родной стихии, принимались бешено биться, вода в сети кипела, били мощные хвосты, сверкали выпученные глаза, мелькали страшные челюсти. А еще они бросались друг на друга, и вода становилась красной от крови. Когда Джерард описал эту картину Дженкину, тот непроизвольно воспринял ее как образ подсознания. Позже он задался вопросом, почему это сравнение показалось ему столь подходящим. Наверняка же в его подсознании было полно спокойных мирных рыб? Вот Дженкина больше волновали несчастные умирающие существа, и он часто возвращался к идее, так и не осуществленной, стать вегетарианцем. Джерард был не уверен, почему вспомнил это сейчас. Разговор с Дженкином всегда воздействовал на его ум, обычно благотворно и приятно. Однако сегодня шедшие от Дженкина волны неприятно раздражали, хотя все, казалось, было как обычно, но длина волны изменилась. Что-то с Дженкином не так, подумалось ему, или не так с ним самим. Он не мог понять, действительно ли его беспокойство связано с Дженкином или же с Краймондом. Возможно, взбесившиеся чудища были чудищами ревности. Джерард отдал щедрую дань ревности — греху, который он тщательно скрывал.
В слезах бегут Плеяды,
В печали Орион,
На ложе одиноком
Мой грустен будет сон.
В слезах бегут Плеяды
Вслед счастью, за моря,
Но той, что мне приснится,
Не буду сниться я.
Эти строки А. Э. Хаусмана, переложенные им с греческого, Гулливер Эш часто повторял в эти дни, не совсем как молитву, но как своего рода литургию. Стихотворение приносило ему некоторое успокоение. Не то чтобы оно имело для него некий особый смысл или отвечало настроению. Ему в то время не снился кто-то определенный, кто-то за морями или поближе. Конечно, ложе его было одиноко, но это продолжалось уже некоторое время, так что он привык. Легкая грусть, разлитая по этим строкам, приобретала в его положении более широкое, более космическое звучание. Гулливер сидел без работы. Потребовалось некоторое время, чтобы понять это как испытание, которое он должен будет выдержать.
Джерард, который устроил Тамар, нашел работу и для Гулливера, но тот почти тут же лишился ее. Джерард был «очень добр» и дважды приглашал Гулливера зайти к нему, но Гулливер теперь избегал его. Так сказать, стыдясь своей неудачи, он начинал понимать, что это одно из свидетельств испытания. Работа, которую нашел ему Джерард, представляла собой должность «научного сотрудника» при печатниках и дизайнерах, специализировавшихся на книгах по искусству. Позже он заподозрил, что его должность была создана в угоду Джерарду. Фактически же Гулливер был мальчишкой на побегушках, а потом от него потребовали поработать за отсутствующего грузчика и таскать книги. Грузчик не вернулся на работу, Гулливер, которому надоело таскать книги, потребовал, чтобы его использовали в соответствии с должностью. Ему ответили грубостью, и он ушел.