Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В предварительных переговорах выяснилось, что в председатели Совета намечен Авксентьев, в товарищи председателя — Пешехонов, Крохмаль и я, в секретари — Вишняк. С Авксентьевым я раньше не был знаком — его сумбурно-бессодержательная речь на Московском совещании (произнесенная им в качестве министра внутренних дел) произвела на меня очень невыгодное впечатление. Более близкое знакомство в течение октября и ноября изменило это впечатление. Лично Авксентьев очень привлекательный человек — несомненно, искренний, отнюдь не страдающий самомнением, хорошо отдававший себе отчет в том, что Россия находится на краю бездны. Как председатель Совета, он держал себя безукоризненно, а в личных отношениях был и корректен и приятен. При всем том, однако, о нем менее всего можно было бы сказать, чтобы он был выдающейся, сильной личностью, способной импонировать другим и вести их за собою. Как председатель, он показал полную объективность и беспристрастие, но, конечно, ему трудно было за один месяц — даже меньше — завоевать себе какой бы то ни было авторитет.
Одна из практических задач, которые наша партия себе поставила в Совете, заключалась в том, чтобы добиться удаления генерала Верховского с поста военного министра. Он с самого начала обнаружил свою полную несостоятельность и представлялся прямо какой-то загадочной фигурой, каким-то психопатом, не заслуживающим никакого доверия. Против Верховского выступили в совещании сперва Аджемов, чрезвычайно резко и страстно, а потом К. И. Соколов[147] (пользовавшийся материалами, доставленными ему Аджемовым).
Несколько времени спустя — должно быть, в десятых числах октября, придя утром из кабинета Авксентьева, где происходило заседание президиума, в зал заседания Совета, я застал Шингарева, Милюкова и Аджемова совещающимися. Они сообщили мне, что пришел в Мариинский дворец посланец от генерала Верховского и передал от имени последнего, что он желал бы побеседовать по серьезным вопросам с лидерами конституционных демократов и просит, в случае их на то согласия, указать какое-либо нейтральное место, где бы можно было собраться. Мы предложили Верховскому приехать в Мариинский дворец, но он по телефону ответил, что предпочел бы сойтись где-нибудь не так на виду. Тогда остановили выбор на моей квартире, на Морской. Время было назначено 2 часа дня.
Мне кажется, что кроме названных выше лиц от кадетов участвовал также Ф. Ф. Кокошкин. Верховский приехал аккуратно в назначенный час, в сопровождении адъютанта. Мы уселись в моем кабинете, кругом. Верховский сразу вошел in medias res[148], заявил, что он хотел бы знать мнение лидеров конституционных демократов по вопросу о том, не следует ли немедленно принять все меры — в том числе воздействие на союзников — для того, чтобы начать мирные переговоры. Затем он стал мотивировать свое предложение и развернул отчасти знакомую нам картину полного развала армии, отчаянного положения продовольственного дела и снабжения вообще, гибель конского состава, полную разруху путей сообщения, с таким выводом: «При таких условиях воевать дольше нельзя, и всякие попытки продолжать воину только могут приблизить катастрофу».
Мое положение было психологически очень трудное. Не менее как за месяц до того я принимал участие в частном совещании, созванном князем Григорием Николаевичем Трубецким, как раз по этому вопросу. В этом заседании были Терещенко и Нератов, а из приглашенных припоминаю Родзянко, Коновалова, Третьякова (оба уже были министрами), Савича (члена Государственной думы), Стаховича Михаила Александровича, Маклакова, П. Б. Струве, барона Б. Э. Нольде, — кажется, все, Милюков отсутствовал, его в то время не было в Петербурге. Вопрос собственно сводился к тому, допускает ли конъюнктура данного момента ориентацию в сторону мира и требуется ли такая ориентация нашим военным положением.
За время, довольно долго предшествовавшее этому совещанию, я неоднократно и со все растущей тревогой задумывался над этим вопросом. Мне пришлось раз довольно случайно, в Зимнем дворце, поговорить на эти темы с Терещенко и высказать ему мои опасения. Он, в сущности, их разделял, но все же утверждал, что, по словам генерала Алексеева, возможно оздоровление и реорганизация армии и подготовка к весенней кампании, — пока же нужно и можно держать фронт. Должен сказать, что меня нисколько не убедили его соображения. Когда затем, главным образом по инициативе барона Нольде и Аджемова, вопрос был поставлен в Центральном комитете у нас (это было, должно быть, в двадцатых числах сентября и также в отсутствие Милюкова), барон Нольде сделал обширный доклад, сводившийся к тому, что чем дольше продолжается война, тем больше и невознаградимее наши потери, что армия наша все в большей степени становится добычей большевизма, что по всему ходу дел можно уже теперь предвидеть окончание войны «ни в чью», без решительной победы с чьей бы то ни было стороны, и что нам нужно напрячь все силы для того, чтобы побудить союзников к мирным переговорам, так как о сепаратном мире, понятное дело, не может быть речи.
Центральный комитет отнесся к докладу и ко всему в нем развитому ходу мыслей — в подавляющем большинстве своем — отрицательно. Защищали его, сколько мне помнится, только А. А. Добровольский (очень решительно и определенно) и я. Никаких постановлений сделано не было, было решено дождаться возвращения Милюкова и вновь поставить во всем объеме вопрос о войне и о международной политике. Кстати сказать, это обсуждение так и не состоялось. Милюков вернулся только около 10 октября (после нашего московского съезда), а через две недели произошел большевистский переворот.
На совещании у Трубецкого барон Нольде более или менее точно воспроизвел всю свою аргументацию. И на этот раз она в общем не встретила сочувствия. Особенно резко возражал M. B. Родзянко, возражал и Савич, и другие. Суть возражений заключалась отчасти в оспаривании факта полного и бесповоротного разложения нашей армии, отчасти в указании, что нет ни малейших данных рассчитывать на склонность наших союзников отнестись сколько-нибудь благоприятно к какой бы то ни было нашей инициативе в постановке вопроса о мирных переговорах. Я и тут поддерживал Нольде. А. И. Коновалов с большим жаром и искренностью также присоединился к его выводам. Помню его слова о том, что то правительство, которому удалось бы дать России мир, приобрело бы огромную популярность и сделалось бы чрезвычайно сильным.
Мне пришлось уйти до конца заседания, и я не слыхал речей Струве и Маклакова, но, как мне потом сказали, из них только последний отчасти поддерживал Нольде. Было решено периодически собираться для обмена мнениями, но вторичного собрания уже не было.
Само собою разумеется, что и в Центральном комитете, и в этом совещании у Трубецкого мое положение было иное, чем при беседе с Верховским. Он к нам обращался как к лидерам кадетов. Наиболее авторитетными среди вас были, конечно, Милюков и Шингарев. Они сразу обрушились на Верховского. Мне приходилось молчать, — тем более что, как бы ни была обоснована и доказательна аргументация Верховского, его собственная несостоятельность была слишком очевидна, и ожидать от него планомерной и успешной деятельности в этом сложнейшем и деликатнейшем вопросе было невозможно. Он и здесь, и раньше всею своею личностью вызывал определенно отрицательное отношение.