Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уйдя на пенсию, он удвоил активность. Писал на всех. В некоторых моих историях его обрабатывали дисковой пилой, электропаяльником, бормашиной и другими инструментами.
Амо радостно хрюкнул и ткнул меня кулаком в бок.
Могилян оставлял прекрасные четкие следы собачьих лап!
— Бог шельму метит! — провозгласил Амо. — Какая, интересно, сука на меня кляузу накатала, будто я товар налево пускаю?
— Что же это делается!? — вскрикнул кто-то рядом.
Я обернулся. Ануш, вздорная старуха с первого этажа, в страхе смотрела под ноги Могиляну.
«Все, — подумал я со злорадством, — Могиляну абзац! Завтра весь город на него пальцем будет показывать, Ануш постарается».
Могилян долго смотрел на свои следы, потом обвел нас расстрельным взглядом и метнулся в подъезд. Тут же возник снова, с ведром воды. Но это ему не помогло, от воды снег вспухал, а следы становились четче. Свинцовыми мутными глазами Могилян истребил нас вторично, обещающе сказал «ладно» и сгинул.
Завтра его дочь, несчастное затрушенное создание, расскажет, как он звонил во все инстанции по восходящей, а потом, не дождавшись немедленной кары злоумышленников, предпринял личный обход отделений милиции и других мест, а на каком-то этапе своего похода озверел, стал набрасываться и был свезен в больницу.
Ну а пока Ануш мелко крестилась и вопила на весь двор неприятным фальцетом:
— Говорила я, что он собака, псом и оказался!
Быть теперь Могиляну — Собакой. С большой буквы! Жаль, что не я сочинил эту историю, такой финал!
Старуха засеменила к нам, потом замерла, нагнулась к своим следам. Я и Аршак подскочили к ней, за нами последовал Амо.
Однако! Старуха вообще не оставляла следов!
Несколько раз она, как заведенная, поднимала ногу и с силой вдавливала в снег. Втуне — следов не было.
Ануш в прострации уселась на свою кошелку и что-то забормотала, время от времени меланхолично сплевывая на снег.
Косяком пошли жильцы. Шум, крики, разговоры…
Аршак покусывал губу и прислушивался к разговорам, иногда посматривая на меня. Знакомый взгляд…
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Так он всегда смотрел, когда запутывался в споре или строил головоломное доказательство недоказуемого, ждал подсказки, опровержения, довода «за» или «против» — точки опоры или отпора. Дождавшись, немедленно вспыхивал снова и извергал словеса а в глазах облегчение — мысль сдвинулась с мертвой точки.
Впрочем, я уже давно был осторожен в словах, а тем более в советах. Когда он заканчивал десятый класс, его прочили на физмат. Математические способности и все такое… Однако во время очередного чаепития я элегантно разделал все естественные науки, доказав на пальцах, что физика, химия и иже с ними — суть лженауки, а математика — воистину порождение дьявола, ибо от него, лукавого, число, тогда как от Бога — слово. Ну и отсюда как дважды два вывелось, что единственно достойное внимания — филология, только филология и ничего, кроме филологии. Историков, юристов и прочих лжегуманитариев просили не беспокоиться.
Он слушал, огрызался, прошелся по Богу и по дьяволу, причем первому досталось больше, обвинил меня в мистицизме, а через неделю к нам зашла его мать, чрезвычайно расстроенная, и сказала, что Аршак подал документы на филфак и не мог бы я немного его подтянуть по истории и языку.
Вот тут-то я и прикусил язык. Впервые в жизни слово мое имело продолжение в чужой судьбе так зримо и неопровержимо.
Я был смущен и растерян. Начнись разговор о дисциплинах гуманитарных — и их бы растер в два счета в прах — мало ли о чем можно со смаком трепаться! А тут вон как повернулось. С тех пор я был с ним осторожен в словах, но чем меньше я говорил, тем внимательнее он выслушивал меня.
Он поступил легко. Учился хорошо, но небрежно, как, впрочем, и я в свое время. Ему помогали мои книги, да и беседы пошли впрок. На третьем курсе пришел советоваться — разрывался между поэзией двадцатых годов и математической лингвистикой.
Я его разочаровал. Соглашался со всеми доводами, кивал, мычал, неопределенно покачивал головой, но ничего конкретного героически не сказал. А когда он упрекнул меня, то я заявил, что лучше сожалеть о несодеянном, чем ужасаться плодам трудов своих. Фраза ему понравилась, он спросил, откуда? Я не помнил точно и махнул рукой в сторону полок. Аршак в итоге написал курсовую по структурной поэтике.
Прошлой зимой… Да, в январе это было, перед его экзаменами. Он пришел не один. «Вот, кое-какие книжки надо посмотреть», — и Аршак вдруг стал непривычно суетен, натыкался на стулья, и сразу же стало ясно, что он пришел не смотреть, а показывать.
Она поздоровалась, уважительно поцокала языком на полки и сходу попросила книгу, кажется, это был Леопарди. Я поднял бровь и вопросительно глянул на Аршака. У него странно блеснули глаза, и он сказал, что книги отсюда не выносят. Потом отпустил одну или две шутки в мой адрес — по этому поводу.
Я удивился — книги я давал многим и часто бывал за это наказан, а взгляд мой означал вопрос — не зачитает ли она книгу?
Они сидели у меня часа полтора, пили чай, кофе, читали. Аршак рассеянно листал страницы, время от времени смотрел на нее, тогда она, не поднимая головы, поправляла волосы.
Вечером Аршак забежал ко мне, извинился за неожиданный визит, а потом попросил книг ей домой не давать, ну, и ему для справедливости тоже. И объяснил, будто я не понял в чем дело, что так удобнее — можно чаще встречаться. Он краснел, расшаркивался, извивался в словесах, что ему было совсем не к лицу. «Во скрутило парня!» — подумал я тогда.
И тут же придумал историю о студенте, который влюбился в дочь декана. Чтобы совесть его была чиста, он решил сковырнуть будущего тестя с поста. А то, мол, подумают, что женился по расчету. Ну и накатал на него обстоятельный сигнал. А поскольку дело происходило в крутые предвоенные времена, то в день свадьбы замели не только тестя, но и всю семейку врага народа, и щепетильный студент заканчивал свое образование на Колыме.
Сессию они сдали хорошо, но продолжали ходить ко мне. Зима и весна расползлись слякотью, а у меня уют и благолепие — всегда хороший чай, варенье, мать часто пекла, а если я был в духе, то выдавал историю за историей.
Я полулежал на диване, а они сидели на ковре, спина к спине. Говорили, спорили, иногда я просил