Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ответ был не весьма любезен:
— Могли бы и сами догадаться, князь! Пробуем новые шараповские плуги да государя ждем. А вы?
— Аудиенция. Иду в Баболово.
— Ну, ладно. Еще увидимся…
Человек в статском пальто тоже смотрел на небо:
— Господа, отрепетируем еще раз сценку пахоты…
Генерал-адъютанты поправили аксельбанты.
— Викентий Альбертович, цыкните на лошадку.
— А вы, Густав Иванович, изобразите собой мужика… Эй, нно!
«Кого они дурачат, эти господа?» Он-то мужиков видел. И не такие битюги были впряжены в сошку, а русские бабы…
И вот на холме, отраженный в тихой заводи Кузьминки, сказочно вырос Баболовский дворец. Если бы не семеновцы с примкнутыми штыками, идиллия сказки была еще достоверней. Где-то неподалеку — на ферме — мычали собственные его величества телята. А из павильона, где хранилась чудовищных размеров гранитная ванна-бассейн, доносился смех детей, и дежурный чиновник вышел к Сергею Яковлевичу — предупредить его:
— Подождите, князь. Его величество изволят купаться…
Мышецкий присел на берегу заводи. Вот он и прибыл. Царьуже здесь — за стеною этого павильона, можно слышать его голос. Голос совсем простой — человеческий, и не прав Валя Долгорукий, думая, что цари не люди, а сверхчеловеческие существа.
Во всем фермерском хозяйстве Баболова ощущался мелкий мещанский быт, аромат тихого мирка, отгороженного от света. Явная буржуазная семья, со всеми повадками буржуазного быта; даже солдаты-семеновцы казались не настоящими, а лишь нанятыми на короткий срок временного неспокойствия.
На крыльце показался маленький человек и, торопливо застегивая воротник мундира, издали окликнул Мышецкого:
— Князь, проходите… Я вас жду!
Это был сам император, и Мышецкий проследовал за ним в круглую светлую залу, уставленную легкой садовой мебелью.
— Садитесь, князь, — гостеприимно указал Николай.
Сели. Император закинул ногу на ногу, солнечно блеснул носок его узкого сапога, и снова небо раскололось в грохоте над крышею Баболовского дворца. Волосы царя были еще влажны после купания, он провел ладонью ото лба к затылку, начал так:
— Должен признаться, князь, что «Ведомости» вашей губернии несколько озадачили меня фельетоном о винной монополии…
От Баболова, после аудиенции, он выехал в карете. Первые капли дождя прибили пыль. В кустах еще сверкали мундиры генерал-адъютантов, свежеотвороченная плугами земля казалась совсем черной, как антрацит. Столыпин решительно взгромоздился в карету к Мышецкому, сказал:
— С вашего разрешения, князь… До вокзала… Прощайте, господа, вон тучи… Конечно же, его величество не придет!
А когда отъехали подальше, Петр Аркадьевич взорвался:
— Индюки чухляндские! Смешно и глупо. Наконец, это просто издевательство над Россией! Что они, эти господа, думают? Разве можно спасти Россию, такую громадную прерию, с помощью модных плугов?.. Вы меня, князь, конечно, поняли.
Так уютно постукивал дождь в кожаную крышу кареты, так остро визжал мокрый песок под колесами, и Мышецкий сладко зевнул:
— Нет, Петр Аркадьевич, не понял… А что?
— Да при чем здесь плуги? Дайте мужику только надел, окружите его высоким забором, откройте для него банки, и тогда… Зачем ему этот плуг? Мужик и сохою наковыряет столько, что вся Европа задохнется от русского хлеба! Мы же умеем работать!
— Как когда, — вздохнул Сергей Яковлевич. Столыпин вытянул руку и дружески тронул князя за локоть:
— А что вам сказал государь?
— Да как-то ничего…
— А что вы ему сказали?
— Тоже как-то ничего не сказал…
— Замечательно! — густо расхохотался Столыпин. — Разговоры с его величеством тем и хороши, что их содержание надолго остается в памяти… Эх, Россия! — запечалился вдруг он. — Дадут тебе шараповский плуг, будешь ты пахать две грядки под окошком, курям на смех… А ведь — Америка! Америка лежит перед нами… Где пионеры? Где смелые трудолюбы, чтобы освоить ее?
— Ваши планы, Петр Аркадьевич, занятны, — отозвался Мышецкий. — Однако видел я в Уренске этих пионеров, покорителей пустошных прерий. Кожа да кости, один самовар на всю деревню, а пашут на бабах да на коровах… Вот наши пионеры!
— Да, — мрачно согласился Столыпин. — Живем скверно…
Поджидая поезда в Петербург, они сидели в ресторане, и князь с интересом наблюдал за своим собеседником.
— Мне бы власть, — вдруг признался ему Столыпин с такой страстью, что стало страшно за него. — Вы не знаете, князь, как много полезного можно сделать на Руси, только имей власть!
— Но вы же ее и так имеете, Петр Аркадьевич.
— Губерния? Да зарасти она крапивой… Мне, князь, нужна бы в с я Россия — вот такая, какая есть: голодная, бесправная, униженная всеми. Пусть даже — революционная! Я согласен, но только — дали бы мне всю Россию. Хотя бы на три дня…
— И что бы вы с ней сделали? — спросил Мышецкий.
— Воскресил! Начал бы с мужика. Поднял бы его… Фермы! Богатейте, мне не жалко, — вот мой девиз. Кулак в деревне — сила. На нем все держится, как в старину на целовальнике…
Сергей Яковлевич чуть-чуть улыбнулся.
— А… революция? — намекнул осторожно.
А все-таки в русской провинции — своя, особая прелесть… Тихие сады на околицах, буйное цветение вишенья и крыжовника. В запахах самоварных лучин и дегтя томятся дремучие, как сыр-бор, души обывателей. Одна улица, главная, как всегда, зовется Дворянской, от нее же бегут, пропадая в оврагах или на козьих выгонах, переулки — всякие там Липовые, Мещанские, Артюховские да Маслобойные.
Вечереет, и хорошо пахнет вареньем и медом. Тихо струится молоко коров, звонко брызгаясь в ведра. Загораются желтые лики окон: у кого — «пятилинейка» на керосине, у кого — так, свечечка. И переговариваются через улочку соседки:
— Ивановна! Иди ко мне чай с песком и с булкой пить.
— Эх, сватьевна, что мне твой песочек! Ты бы сахарку поколола, чтобы пососать можно было…
Сладко и безутешно бьется в окна домов знойное удушье голубой сирени. Выходит на Дворянскую телеграфист с гитарой и долго поет перед верандой поповны (конечно, по-итальянски):
О, сон на море, о, дива сон,
Одесса, май и Коста,
Я пью и кольми паче он
Нэ сто, а триста тоста.
И пьян же, пьян же, пьян же он…[5]
Лицо поповны, выглянувшей с веранды, пышет от чаю и негодования.