Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку Жанна ночью дежурит в больнице, я решаю зайти посмотреть, что делается в Школе. По дороге встречаю Максима, он спрашивает, что со мной случилось. Сам он невообразимо изменился за несколько недель. Еще больше отощал, на лице печать усталости, вид заговорщический. Оглушая меня непрерывным потоком отвлеченных и малопонятных соображений, он поглядывает на меня насмешливо и подозрительно. Говорит о необходимости «выбрать свой лагерь», о существовании «объективного врага» и о том, что надо «прибегнуть к насилию».
— Видишь ли, старина Филип, мы очень далеко ушли от философских тонкостей нашего дорогого Господина К. Надеюсь, ты все же не застрял на туманных разглагольствованиях Кунца! Тогда он производил на нас впечатление, но он всего-навсего преподаватель философии, эстет! Забьется в свое мелкобуржуазное кресло и пичкает молодые умы мелкобуржуазными идеями!
Максим закусил удила, но я довольно вяло защищаю бывшего наставника, которому всегда инстинктивно не очень-то доверял. По другим причинам.
— Но это не мешает нашему Господину К. являться порыскать на театре боевых действий. И, разумеется, выбирать болевые точки! Должно быть, воздух эпохи хочет вдохнуть. Чистое любопытство индивидуалиста. Ищет, наверное, молодого вина, чтобы влить в свои ветхие мехи!
— Ты его видел?
— Да. Не далее как вчера и совсем близко отсюда. С ним была эта девушка, ну, помнишь, твоя немецкая подружка? Клара, верно? Тоже любительница подсматривать, фотографировала все подряд и что попало…
Я онемел. Если Максим говорит правду, значит, Клара в Париже. Она видела все, что мне так хотелось ей показать. Мы, может быть, ходили совсем рядом… Изменилась ли она? Чем занимается? Чего хочет? Хотя — не все ли равно! Я предпочел бы больше об этом не думать. Переключиться на другое.
Однако в тот же вечер я потащился пешком вдоль железнодорожных путей к дому Кунца.
За несколько лет дом почти исчез, поглощенный собственным садом. Трава вымахала высоко, кусты стали огромными. Ирисов, сирени и розовых кустов не разглядеть за плющом, ежевикой, вьюнками и крапивой. Мне представилась затерянная в лесной глуши хижина. Колдун умер, гномы больны, а девушка забыта в стеклянном гробу в дальнем углу подвала. Сквозь листву пробивается желтый свет, за несколькими окнами горят лампы.
Я долго ждал, прячась за грудами хвороста и колючими кустами, но так и не увидел ни Кунца, ни Клары. За окнами мелькает чья-то фигура, ходит взад-вперед из комнаты в комнату, наклоняется, как будто разговаривает с кошкой или размешивает что-то ложечкой в чашке, но я безошибочно узнаю Диотиму, и она явно одна в доме. Уже полночь, на меня наваливается усталость. Я чувствую себя в середине исполинского бетонного сыра пригорода, дырки в нем — это дыхание спящих людей. Воздух теплый. Сыр тихо раскисает. Глубокий сон!
Все так же пешком возвращаюсь в Париж пустыми улицами, пахнущими пылью, нагретой ржавчиной и помойкой. Шагаю. За заборами лают собаки. Останавливаюсь и долго писаю на забор.
Октябрь в моем представлении всегда соединялся с возможностью начать все заново либо с неизбежностью глубоких изменений. Я даю себя увлечь мощному осеннему потоку, в котором сливаются теплые цвета, рыжие и карминные оттенки. Мне нравятся бодрящий утренний холодок, яркая синева неба, обещание щедрых дождей. А главное — я испытываю облегчение оттого, что покидаю лето, тяжелое, медлительное время года, наваливающееся, словно свиноматка на своих поросят. В этом году, после стольких общих и личных потрясений, я ясно чувствую, что должно еще что-то произойти. В разворошенном Париже я встретил Жанну. В том самом Париже, по которому, может быть, невидимо и неслышно бродит Клара…
При сегодняшнем мягком свете на всех лицах можно прочесть, что ничто теперь не будет «как раньше», что разрывы сделались легкими и необходимыми. Отныне мы живем на прогалине возможного, временно отдалившись от страхов. Кто вспомнит потом, что на несколько месяцев кривая самоубийств в Париже резко упала?
Я говорю маме, что больше не хочу учиться в Школе изящных искусств, что не буду получать никаких дипломов и недавно нанялся разнорабочим в больницу Святого Антония. Но главным образом я намерен путешествовать, плыть по воле волн, рисовать и писать. Мать только покачала головой, вскинув брови, но улыбается понимающе, как будто и ей ничего не остается, кроме как дать себя подхватить этой освободительной волне, которая накрыла одновременно и ее, и меня, и многих других. Она, в свою очередь, сообщает мне, что решила оставить работу в книжном магазине у «Одеона», взять долгий отпуск. И тоже собирается уехать.
— Посмотрим, — восклицает она, — посмотрим! В конце концов, я еще молода! И мне надо тебе сказать, Поль, я встретила одного человека… Он мне нравится, и я буду жить с ним. Да, посмотрим…
В воздухе ли что-то такое носится, отчего я слушаю ее не только как мою мать, но и как женщину? «Еще молодую» и полную желаний женщину. А несколько дней спустя мы вместе трогаемся в путь, направляясь на юго-восток. Мама ведет только что купленную малолитражку. Сначала она хочет окунуться в прежнюю лионскую атмосферу, взглянуть на наш прежний квартал. Затем поедет к «одному человеку» в маленький городок в Веркоре. Там мы с ней расстанемся, и дальше я буду путешествовать в одиночестве. Предложение мне нравится.
Я весело уволился из больницы Святого Антония, где соглашался на самую грязную работу ради того, чтобы покончить с жалким положением студента, пожить среди тружеников, а главное — быть рядом с Жанной. Я приходил с раннего утра и, натянув резиновые перчатки, переходил из палаты в палату, из блока в блок, собирая на свою тележку все, что надо было отправить в мусоросжигатель или в автоклав[17]. Отходы, подлежавшие уничтожению, инструменты, которые надо было простерилизовать. Молчаливый сборщик запятнанных кровью бинтов, шприцев и грязных постелей. Мне случалось встретиться с Жанной, голой и сдобной под халатом, с выбивающимися из-под шапочки прядями светлых волос. Ангел, равнодушный к моим низменным, грязным делам, ободрявший меня перед тем, как присоединиться к белоснежной стае медсестер или участливо склониться над каким-нибудь истерзанным телом. Я был покорен ее беспредельной доброжелательностью и постоянной готовностью помочь, но как мне было не думать о том, что Жанна точно так же примет в свои объятия и пустит в свою постель первого попавшегося страдальца? Иногда эта мысль постыдно ранила мое самолюбие, и мне хотелось исчезнуть.
Так вот, в первых числах октября я расстаюсь и с этой чертовой работой, и с моей ангельской подругой, которая, когда я сообщил ей о своем отъезде, нисколько не удивилась и не огорчилась.
В Лионе я никаких особых чувств не испытал, хотя мама настояла на том, чтобы вывести меня на тесные подмостки старого театра моего детства. Я снова вижу наш двор, наши окна, полустертые буквы «Новейшая типография» на фасаде и большую ярко-желтую вывеску — теперь типография называется по-новому: «Креапресс». Маме нравится, она находит, что это выглядит современно.