Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот этим-то самым Ленин и был кровно близок России. Она всех спрашивает: вы какой же партии? Эта неспособность разглядеть личность, желание непременно ее классифицировать, нацепить бирку и отмахнуться – очень местное, корневое. А про Мережковского никак нельзя сказать, какой он партии: абсолютный одиночка. Идеи его явно не из тех, которые подхватываются массами, и потому школы он не породил; метод его слишком сложен и экзотичен, чтобы плодить подражателей; мировоззрение его слишком свободно, на жизнь он смотрит без всяких шор, не исходит ни из какого всеобъясняющего учения и Библию читает столь же свободно, не пытаясь извлечь из нее ни оправдания полицейского государства, ни источника личной выгоды. Эта сложность и принципиальная независимость – во мнениях он совпадал разве только с женой, и то не всегда, – привела к тому парадоксу, о котором честней других, с обычной своей прямотой, написал Блок: Мережковского не любят. Уважают, читают, обсуждают, признаю́т достоинства. Но – не любят. Так, собственно, и до сих пор.
Есть мнение – и Горький, и Блок, и сама Гиппиус выражали его, – что Мережковский слишком европеец; но это, боюсь, как раз не так. Он европеец ровно в том смысле, что не пьет, не позволяет себе творческих кризисов и спокойно, без пауз, с железной самодисциплиной ежегодно выпускает по книге, а то и по две: сборник эссе, биография, исторический роман – жанровых ограничений нет. Но масштаб проблем, интересующих его, совершенно не европейский. Более того: стандартный европейский роман в это время обращен как раз к современности, все пытаются разобраться в ней, а Мережковский отыскивает корни нынешнего кризиса то в пятом, то в десятом, то в девятнадцатом веке, а то вообще погружается в эпоху Тутанхамона, не слишком заботясь о том, чтобы стилизовать речь персонажей. Египтяне, греки и соратники Павла I говорят у него живым разговорным русским языком, и вообще он не слишком заботится об исторической достоверности. Интересуют его не детали, не реалии, а идеи. Кажется, живые люди – равно как и неживые конкретные персонажи, если они не поэты, не герои и не вожди, – интересуют его мало: собственной биографии почти нет, дружбы и вообще контакты возникают исключительно на почве общих взглядов или совместной работы; с женой, с которой они, прожив полвека, не расставались ни на сутки, – точно такой же производственный союз. В биографии “Дмитрий Мережковский” – последней своей работе, то ли очерке, то ли внутреннем монологе для одной себя, когда уже не предполагается никакой слушатель, – Гиппиус рассказывает о чем угодно, кроме того, какой он был человек. И в этом смысле она действительно ему жена, двойник и соратница. Ничего человеческого в примитивно-бытовом смысле. Идейная близость. Человек должен быть не просто преодолен, по Ницше, – человек не играет роли, не в нем дело, его физический носитель не должен никого интересовать. Человек – то, что он делает, думает, пишет. И только такие люди творят будущее.
Мережковский был гений, крупнейший, по-моему, писатель и мыслитель своей эпохи, крупней и значительней Горького, Розанова, Флоренского, Белого, Вячеслава Иванова, и недаром Нобелевский комитет рассматривал его как основного конкурента Бунина. Однако в сегодняшней России Мережковский мало кого занимает, и время его придет не скоро. В том, что придет, сомневаться нельзя.
2
В соответствии с его взглядами, не станем придавать слишком большого значения внешним этапам его биографии: родился 2 августа (ст. ст.) 1865 года (Брокгауз и Ефрон ошибочно указали 1866-й, с тех пор эта ложная дата гуляет по множеству источников). Отец служил по дворцовому ведомству, талант сына уважал и пестовал, устроил ему, подростку, встречу с Достоевским – встречу эту остроумно описал в наши дни Кушнер:
У мальчика слезы вот-вот из-под век
Закапают. Стыд и обида какая!
“Страдать и страдать, молодой человек!
Нельзя ничего написать, не страдая!”
А русская жизнь этой фразе под стать
Неслась под обрыв обреченно и круто.
И правда, нельзя ничего написать.
И все-таки очень смешно почему-то.
Почему смешно? Потому что установка на страдание не имеет, как показало будущее, никакого отношения к качеству литературы; потому что страдальцы, размахивающие своим страданием как главным аргументом, очень редко умнеют от перенесенных мук, а мысль Достоевского о том, что только через грех, мучения и горнило сомнений можно прийти к истине, отнюдь не универсальна. Есть в ней какая-то нравственная неразборчивость, признак интереса к садомазохизму – впрочем, кто же этого у Достоевского не видит? Это у славянофилов, особенно у радикальной их части, основа мировоззрения (“Он был человек буйной плоти”, – иронически говорил о Достоевском Толстой). Мережковский не видел в страдании никакой истины, справедливо полагая, что истина проходит по другому ведомству. И в жизни своей мало метался и заблуждался: с тринадцати печатался, окончил историко-филологическое отделение Петербургского университета и всю жизнь работал по специальности, пятьдесят лет (если быть точным, пятьдесят два, с 1889-го) прожил в одном браке, хотя знавал увлечения на стороне и спокойно относился к таким же увлечениям жены; удивительно ровная жизнь, без скандалов и бурных ссор, хотя с периодически возникавшими идейными конфликтами. С властями ссорился, да, но всегда успевал уехать. Даже темное время российской реакции, о котором он написал самые точные и трезвые слова, пережил за границей, купив под это дело скромную квартиру в Париже – и она ему очень пригодилась в 1921 году, когда он окончательно переехал туда. Парижская квартира для русского литератора лишней не бывает.
Что касается эволюции его взглядов, то, строго говоря, эволюции никакой не было: если не считать кратковременного и поверхностного увлечения народничеством, он был последовательный христианин-либерал, не без ницшеанской закалки, выражавшейся главным образом в том, что быт он презирал, человеческие страсти недорого ценил, а выше всего ставил творческую способность и интеллектуальный прорыв. Все это не значит, что для Мережковского не существует мужества, преданности, самопожертвования – все это он очень уважает; вот плотская любовь для него, пожалуй, дело второе, и этим он несколько выделяется в русском Серебряном веке, когда пряная эротика была любимой темой что в литературе, что в быту; но пишет он на эти темы охотно и со знанием дела.
Мережковский прославился идеей Третьего завета (хотя Гиппиус и настаивает в мемуарах, что первой до этого