Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 34 35 36 37 38 39 40 41 42 ... 117
Перейти на страницу:

«Ишь, виляет. Уважающий себя историк обязан высказаться открыто и определенно». Снаружи, на продолжении подоконника, на котором лежала его новая папка, пристроились два голубя – толстые, с раздутыми зобами. Их жирное курлыканье он слышал сквозь двойное стекло.

– Но и позже, в середине двадцатых, Германия устами Томаса Манна артикулирует свое тайное, сладостное, необоримое влечение к России…

«Мало ему Ницше, Мана какого-то приплел. И что, спрашивается, за Ман, небось тоже фашист», – он думал, косясь на голубей. Тот, что покрупнее, запрокинул голову, другой, вытягиваясь и даже привставая на цыпочки, курлыкал и тыкался, пытаясь проникнуть ему в клюв, надо полагать, искал съестного, – хотя кто их знает, как там устроено у птиц?

– …Русская женщина Клавдия Шоша, мучительная любовь Ганса, обыкновенного немецкого мальчика, грохает застекленной дверью, входя в общую европейскую столовую. И тем самым попирает уважительные и уютные законы европейской цивилизованности. Однако Ганс готов ей это простить – за широковатые восточные скулы и, – профессор шевельнул пальцами, будто открывая раскосые кавычки, – чуть-чуть «киргизские» глаза….

«И ничего не киргизские», – он почувствовал красноватый жар, словно за щеками набухала горячая каша.

Перед началом заседания встретил ее в коридоре – Юльгиза прошла мимо, цокая острыми каблучками. Все, что он себе позволил, – взгляд, мгновенный, точно вспышка фотоаппарата, – но и этого довольно, чтобы в памяти запечатлелась новая карточка взамен вчерашней, чуть-чуть выцветшей, на которой вновь отпечатались нежный разлет бровей, широковатые, даже в профиль, скулы. И мальчишеский абрис бедра…

Жирное воркование перешло в сладострастный клекот. Он отвернулся брезгливо и рассерженно, точно все они – и докладчик, и отвратительно клекочущие голуби, – действуя сообща, в сговоре друг с другом, вторглись в его личное пространство, отчего фотокарточка померкла, стала черно-белой, похожей на довоенные, в спешке перепутанные с оплаченными жировками.

«Вот именно. Обыкновенный немецкий мальчик, – он нашел глазами Ганса, настоящего, сидевшего в четвертом ряду, а не того, влюбленного в русскую красавицу. – И никакой он не интеллигент», – ему вдруг показалось, что профессор Пейн, сам того не ведая, разрешил его тягостные сомнения. Не в широком историческом контексте, а именно в этом отдельно взятом пункте, над которыми он мучился подспудно, пока сражался с Гансом.

– Человечество идет путями истории, – британский акцент профессора Пейна стал почти неразличимым. – Двадцатый век, мало кого пощадивший, прокатился и по Германии, и по России. Политическая карта мира коренным образом изменилась. Однако традиция взаимного притяжения никуда не исчезла. В послевоенном времени ее продолжают Россия и СССР…

– Позвольте, позвольте! – в третьем ряду взметнулась худая рука.

– Ахтунг! – модератор навел острие карандаша, но сутулый человек уже встал.

– То, о чем говорит уважаемый профессор, – не историческая память, а романтический миф. Мы, немецкие интеллектуалы, живущие в Старой Германии, не понаслышке знакомые с ужасами реального гитлеризма, решительно выступаем против. Рано или поздно романтизация истории заканчивается идеологическими бреднями. Следующий шаг – концентрационлагеря. Радуясь за всех, кому не довелось испробовать их на своей шкуре, – сутулый нарушитель порядка втянул голову в плечи и зябко поежился, будто о чем-то вспомнил, – я сошлюсь на открытое письмо, подписанное доброй сотней немецких писателей, ученых, журналистов. Мы, его подписанты, отрекаемся от Гете, Шиллера и Рильке, с чьими именами связаны великие взлеты немецкого духа, за которыми неизбежно, я подчеркиваю, не-из-беж-но, следуют столь же великие падения…

Он невольно взглянул на Ганса. Тот сидел, повернув голову к окну. Он заметил горестный излом бровей, будто Ганс, слушая доводы нового немецкого интеллектуала, выражал – не то чтобы несогласие, скорей, недоумение.

– Отсутствие меры, – голос немецкого интеллектуала зазвучал глуше, – есть проклятие нашего духовного развития. История неопровержимо доказала: фаустовским прозрениям наследуют зверства политического режима. Именно поэтому мы решительно выступаем за бюргерскую цивилизацию. Против старой священной культуры, – гражданин обновленной Германии окончательно съежился и сел.

– Уму непостижимо, с какой легкостью они признаются в своем полном духовном вырождении! – женщина, судя по ее мертвенно-правильному выговору, местный преподаватель сов-русского, обращалась к своей соседке, но говорила довольно громко, будто в расчете на все окрестные уши.

– Фриц пархатый! – ее соседка откликнулась немедленно. – Загинает – не разогнешь.

– Рилька ему не нравится. – Перейдя на родной нем-русский, преподаватель закипела праведным возмущением. – Рилька – наше всё! Мы на ём стояли и будем стоять! И неча тут!

– Согласен, Марья Власьевна, неча, што правда то правда, – охотно поддержал ее мужской баритон.

Меж тем нарушитель спокойствия сел на место. Члены советской делегации (он заметил их сразу, едва вошел в аудиторию: три дубовых пиджака в первом ряду) перешептывались.

– Мне жаль, что сумрачный германский гений, во всяком случае, в вашей стране, – профессор Пейн неловко поклонился, – сдал свои исконные исторические позиции, не сумев преодолеть трагедии двадцатого века. Но, говоря о зеркалах, я прежде всего имел в виду простых людей. Немцев, волею судеб осевших в России. Русских, оказавшихся за Уралом. Их свидетельства и судьбы – отдельная тема и история, точнее, сотни тысяч историй, и каждая – живая правда. Не будем о них забывать, – англичанин закончил и собрал листки.

Он успел удивиться: «Это что ж такое получается? Ганс – мое зеркало, а я – его? – и заметил: Ганс манит пальцем. – Куда?» – просемафорил молча, одними глазами, но Ганс, пошарив по боковине, раскрыл откидное сиденье и отвернулся. Под аплодисменты аудитории, провожающей англичанина, – на сей раз вежливые, чтобы не сказать холодноватые, – он двинулся по проходу, сел – о чем тут же и пожалел: в нише он чувствовал себя в безопасности. Теперь будто вышел на просцениум – никого ни спереди, ни сзади, один на семи ветрах. К тому же побаливала голова.

– Твой доклад скоро? – спросил, надеясь, что удастся смыться пораньше.

– Завтра. Перенесли.

Хотел спросить: а почему? – но их перебил модератор:

– В нашей программе произошли некоторые изменения. Заявленный ранее профессор Рабинович до наших, – короткая усмешка, – палестин не добрался. Увы, помешали личные дела. Однако, – проректор выдержал паузу, – к нашему общему удовольствию, профессор Нагой…

«Нагой? Неужто?…» – в его памяти нарисовались густые черные брови, точь-в-точь как у прежнего Генсека, почившего в своем коммунистическом бозе пять лет назад.

– Лаврентий Ерусланович, прошу.

Имя-отчество рассеяло последние сомнения: на кафедру поднимался его университетский преподаватель – историк КПСС. Еще не старый, лет сорока, хотя и с блестящими, вечно потеющими залысинами, – среди студентов слыл мракобесом и отъявленным карьеристом. Выходит, прислали вместо неведомого Рабиновича, у которого, он усмехнулся, как назло, обнаружились срочные личные дела. Сестра Люба сказала бы: не дела, а «Дело».

1 ... 34 35 36 37 38 39 40 41 42 ... 117
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?