Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем та, кому бубенчик под дугой
Звенел про жизнь сквозь визги вьюги снежной…
<…>
Но нет их, нет, не для меня они!
Да, все они родились слишком рано,
Все умерли, – и Бэла, и Татьяна,
И нищая Рэнэ. И предо мной
Их слезы, их улыбки, их дыханье
В словах привычно-дорогих встают…
Неизгладимо книг очарованье,
Но жить они мне больше не дают!
Больше всего Георгию и Нине не хватало именно Максимилиана Волошина, его замечательной дачи и теплого Черного моря. Они много раз вспоминали свои поездки к нему в Коктебель, веселые вечера и разговоры с Максом, но все это как бы отъехало в какую-то бесконечную даль и укрылось там за туманной розовой дымкой…
В течение долгого времени Нина Манухина с Георгием крепко дружили с переводчиками английской литературы Евгением Львовичем Ланном и его женой Александрой Владимировной Кривцовой, и на всю жизнь она запомнила такую печальную их историю:
«Они поклялись, что если кто-то из них смертельно заболеет, то второй тогда тоже обязательно покончит с собой. Об этом все вокруг знали. Своих детей у них не было. И вот однажды врач обследовал жаловавшуюся на боли в животе Кривцову и обнаружил у нее рак. Тогда они оба решили отравиться. Морфием – в вену… Кривцова умерла от этого сразу, а на Ланна морфий почему-то быстро не подействовал. Пришедший утром врач нашел остывшую Александру Кривцову и в беспамятстве Евгения Ланна. В больнице он пришел в себя и просил не возвращать его к жизни. “Я все равно уйду, это мое единственное желание”, – произнес он.
Он сильно мучился, пока все-таки умер. Но главное, что при производстве вскрытия потом никакого рака у Кривцовой не нашли…
– Теперь таких романтических клятв никто не дает, – промолвила она. – А если же кто-то и даст, то разве он – выполнит?..»
С каждым наступающим годом стихи Нины Леонтьевны становились все печальнее и красивее, не оставляя в себе ничего лишнего, ни одной случайной черты. Только красота – и правда:
Поезд несется средь снежного блеска.
Блеклое небо и ветер нерезкий
До горизонта – леса и леса,
Белые, словно мои волоса…
Это – гигантский ковыль, не деревья!
Вся бесприютность, вся скука кочевья
Хлынули в душу… от голых ветвей
Боль одиночества только острей…
Или же вот такое – в высшей степени откровенное – женское стихотворение:
Да, это – старость… и никто уже
Не станет, задыхаясь, мне шептать,
Что кожа у меня – атлас прохладный,
Что у меня айвовое дыханье
И темный хмель – крылатые глаза…
Никто… никто!.. как щупальца, морщинки
Впились мне в тело и поглубже – в душу,
И ни на что уже живым порывом
Я не способна больше отвечать…
А вот живу… не возмущаясь даже,
Что с каждым днем мне все скучнее жить,
Что этой жизни не воспринимаю
Я ссохшейся душою, а о прошлой
Так запыленно стала вспоминать…
Все понимаю я… и все ж не меньше
Мне больно от обиды, чисто женской,
Что мне уже почти совсем не лгут…
Как рассказывала однажды Нина Леонтьевна, на Арбате находился знаменитый в сталинские годы антикварный магазин, куда иногда любил захаживать Георгий Аркадьевич. Проходя как-то мимо него, он увидел в витрине невероятной красоты морскую подзорную трубу XVII века. Невозможно было в стенах магазина проверить, исправна ли она. Тогда он вышел на улицу и стал наводить трубу на разные предметы. Поскольку в то время Арбат представлял собой особую государственную трассу, по которой ездил непосредственно сам генсек, то горе-испытателя тут же схватили и отвезли на Лубянку. Он вышел оттуда лишь через двое суток – после того, как нашлись в городе люди, которые не побоялись за него поручиться.
Потом вдова Шенгели Нина Леонтьевна признавалась, что она ненавидела эту его трубу, и когда мужа не стало, она первым делом ее сразу же продала…
Весной 1941 года Нине Манухиной, в составе письма к Георгию, пришла небольшая записочка от Игоря Северянина из Финляндии, в которой он писал: «Светлая Нина Леонтьевна, спасибо Вам за стихи – грустные и трогательные, изысканные и хрупкие. Отчего Вы бросили писать? Такие стихи нужны для небольшого круга ценителей. Это тем ценнее.
Берегите моего и своего друга!
Всего хорошего от Верочки и меня. Игорь».
Но Нина, как мы уже видели, писать свои стихи окончательно не бросала, а время от времени все-таки писала их в свои блокноты, складывая на будущее в ящиках столов. А много лет спустя, когда Георгия Аркадьевича Шенгели уже не было с Ниной рядом, она написала ему несколько поэтических посланий, надеясь, что он их сумеет однажды прочитать с неба:
Любый мой! Ведь я была лишь тенью,
Только тенью верною твоей,
И училась мудрости терпенья
В будничном теченье дней.
Смерчем неудач скосило годы,
Разрасталась травля за спиной,
Но твои тревоги и невзгоды
Все делил ты поровну со мной…
К окончанию своей жизни Георгий обрел спокойствие, почти перестал писать стихи и начал мечтать о тихой жизни у моря. «Ты снилась мне сегодня, мы устраивали наш домик где-то на юге, – писал он жене во время войны. – Эх, эх, когда это будет? До судорог хочется юга, моря, мира, тишины, тебя… Устал я до чертиков. И мало надежды прожить хотя бы последние годы достойно в тишине. Ведь когда мы отобьемся от Гитлера, стране придется зализывать такие раны, столько восстанавливать, что литература, естественно, будет на последнем плане, а в ней на последнем месте окажутся переводы классиков и мои стихи, так что прожить будет нелегко. И все-таки, Нинка, уедем к теплому морю. Буду работать хоть учителем, лишь бы хлеб был. Надо мужественно признать свое поражение в борьбе за первоклассное литературное имя. Не вышло. Возложим надежду на “грядущие века” (хотя они, как сказал Байрон, “к подобному наследству не ревнивы”), а грядущие годы посвятим “тихой жизни”. Дописать книгу о стихе, доперевести “Дон-Жуана”, написать воспоминания, – и все. И писать стихи “для себя”. Вот программа… Отпущу себе бороду и буду “пользоваться уважением сограждан” где-нибудь в Феодосии или в Алуште. И