Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут Охнарь вдруг понял, почему порезал себе палец, когда чистил картошку, почему забыл у порога помойное ведро, почему не посолил вовремя суп, почему вообще сбежал из гостеприимного дома. Да, сбежал! Чего таиться от самого себя? Просто не хотелось ему ехать в незнакомый городишко Канев и жить в совсем чужой семье, стать «маменькиным сынком». Нет, к черту! Отвык он от такой жизни.
Проснулись огольцы рано: явились рабочие варить асфальт, и один из них, в глянцевито-засаленном ватнике, с преждевременными морщинами на почерневшем молодом лице, злой с похмелья, вдруг кинулся ловить ребят. «Зажарю в котле».
Ленька не знал, шутит асфальтщик или нет, и еле увернулся от его грязных рук. В последнее время он научился действовать быстро, не тратя лишних слов и движений. В его жизни минуты решали многое: стоит разинуть рот — получишь от кого-нибудь затрещину, опоздаешь на поезд, попадешься в мелком жульничестве, а то и совсем лишишься жизни.
Охнарь ловко выпрыгнул из котла; убежали от пьяного, мрачно сопевшего рабочего и Лохматый с товарищами. Всей стайкой побрели на базар.
Фонари погасли, но в некоторых магазинах еще горел свет. Улицы были по-утреннему пустынны, там и сям виднелись дворники, подметавшие булыжную мостовую, белели окурки, бумажки из-под конфет. Посреди тротуара лежала перевернутая урна с вывалившимся сором, на круглой тумбе трепалась оборванная кем-то пестрая театральная афиша. В смутном рассвете сипло басил заводской гудок на окраине. Торопливо шли рабочие со свертками, молочницы с бидонами на коромыслах; бородатый тачечник провез на своей двуколке свежие овощи. На углу возле будки сладко зевал озябший милиционер; гремя, сыпля искры, пронесся полупустой трамвай.
«Вот и началась прежняя жизнь», — подумал Охнарь без особого сожаления.
В булочной огольцы выпросили хлеба, пожевали всухомятку. Здесь стайка разбилась. Охнарь, Лохматый и Слюнтяй — белокурый подросток с крутым лбом и тонкими чертами интеллигентного лица — отправились по дворам «просить милостыню» и в одном месте сняли с веревки еще мокрую рубаху, повешенную хозяйкой для просушки. Рубаху эту сбыли торговке семечками на Большой Васильковской. Достали в Помдете два талончика и, пообедав, двинули на Бессарабку. На углу, невдалеке от базара, перед пустым окном небольшого магазинчика, стояла реденькая толпа.
— Что тут такое? — спросил Охнарь мужчину с обкуренными усами, в поддевке.
Мужчина сердито засопел, отвернулся.
Из разговоров огольцы узнали, что минувшей ночью этот магазинчик был ограблен. Воры намазали стекло тестом, наклеили бумагу и выдавили без звука. Забрали несколько десятков отрезов сукна, бархата и других материалов. Нэпман-хозяин волосы на себе рвал и здесь же, на панели, свалился в сердечном приступе: вконец разорили.
— Ловко, — сплюнув, сказал Слюнтяй.
— Вот это работают, — завистливо подтвердил Гарька.
— Небось такие ироды обкрадывали, как вот эти, — вдруг указав на огольцов пальцем, проговорила женщина в накинутом платке и бархатной шубейке. — Они последний кусок изо рта вырывают. Пройти от них негде. И куда власть смотрит, милиция? Никто к этому жулью мер не принимает!
Люди стали коситься на беспризорников. Мужчина с обкуренными усами угрюмо подтвердил:
— Верно. Так шайками и бродят, честным людям житья совсем не стало.
— Ты поймал нас? — огрызнулся Охнарь.
— Вот сейчас поймаю твое рыло на кулак — ноги вытянешь.
И мужчина в поддевке заехал кулаком Леньке в ухо. Мальчишка отлетел с тротуара на мостовую; вскочив на ноги, ошалело крикнул:
— Ты чего, буржуй проклятый?
Огольцы врассыпную кинулись к базару, оглядываясь: не гонятся ли? Настроение у толпы было решительное, накостыляют по шеям, а там разбирайся В голове у Леньки гудело, болел ушибленный при падении локоть. Двинуть бы этого усатого финкой в бок, да опасно, больно много народу, поймают, еще самосуд устроят. И Охнарь отвел душу в отборной ругани, усвоенной от шпаны. Затем все трое с особым смаком вспоминали ограбленный магазинчик, восхищались тем, как ловко обработали его воры. Молодчаги, так этим буржуям проклятым и надо! Теперь шайка загонит отрезы, гулять будет, приоденется.
— Вот как надо работать, — сказал Гарька Лохматый. — А что мы, куски из-за угла сшибаем? Хапаем тряпье.
— Фарт нужен, — вздохнул Слюнтяй. — Да и маленькие мы.
— Нам бы хоть не магазин, — сказал Гарька, — нам кошелек бы спереть. Вдруг сто рублей? Эх, купил бы я настоящую шоколадку, — видал, нэпманцы ели. Бумажка золотая и, говорят, прямо тает во рту. В жизнь не пробовал. Что, Охнарь, не сдрейфил бы своровать деньги? Ты ведь финку носишь, говоришь, рундук брал.
Оба товарища смотрели на него вопросительно.
Опять Охнаря подвело вранье! Но в этот раз он и не подумал изворачиваться.
— Что я, хуже других? — вдруг, прищурясь, весело сказал Ленька, и сердце его тревожно замерло. — Хоть счас.
— Спробуем, братва?
Некоторое время ребята шли молча.
На обжорке Гарька Лохматый приноровился стащить с рундука свежую щуку, но торговка что есть силы хватила его сучковатой палкой; ее соседка выскочила из-за своего прилавка, пнула Лохматого кулаком в шею. Оголец чуть не упал и еле унес ноги.
— Эх, леворверта нету, — говорил он, размазывая по щекам злые слезы. — Шпокнул бы эту спекуляншу.
Скуластый, прыткий, горластый, Гарька и двигался уверенно, и разговаривал напористо. Остальные огольцы молча признавали его главенство.
Весь остальной день ребятам не везло. Лишь Охнарю посчастливилось стянуть на развале сапожные колодки, однако перепродать их не удалось.
Спать в этот вечер огольцы легли голодные. Благо, хоть в асфальтовом котле было тепло.
— А жулики небось по квартирам ночуют, — вздохнул Гарька, как бы продолжая дневной разговор.
— В гостиницах номера снимают, — вставил Охнарь, вспомнив рассказ Федьки Монашкина о московских ворах. — Вот гулял я в чайной «Уют» с блатняками. Знаешь, сколько денег у них? У Бардона в кармане целая пачка, заказывал у официанта чего душа попросит. А после еще двое чемодан приперли и сумку. Открыли чемодан, а в нем шелковые наряды, разные духи в бутылочках, часы, кольца золотые и чего-чего только нету! С таких денег и дом собственный откупить можно. Эх и выпивали мы опять. Песни заказывали гармонисту.
И хотя Ленька не видел ни содержимого чемодана, принесенного ворами с вокзала, ни пачки денег у Бардона, он и сам был склонен уверовать в свои слова.
— Ну, не у всех блатных такая житуха, — сказал Митька Слюнтяй. — Я раньше, дома, тоже думал вроде вас. А поглядел, и на вокзалах под лавками ночуют, и в ночлежках с босяками, и в развалинах. Чего уж там!
Кто был Слюнтяй, откуда родом — огольцы толком не знали. О себе он говорить не любил и лишь было известно, что Слюнтяй когда-то учился во втором классе Минской гимназии. Отец его был то ли царским офицером, погибшим в гражданскую войну, то ли фабрикантом, то ли купцом, потерявшим состояние. Слюнтяем мальчишку прозвали за «барскую кость». Не все в его рассуждениях казалось понятным беспризорникам. Возмутились они и сейчас.