Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала это ему льстит, потом всеобщность и распространенность «открытых» им законов его подавляет, и ему приходится учиться существовать в открытом им, поначалу таком сокровенном мире и по его законам. Тут кончается романтика и начинается страх. Человек оказывается окруженным и блокированным созданиями собственного разума, и если про часть явлений, событий и героев он знал, что они есть в этом мире, и его поражает то, что их развелось больно много, пока он писал, то реальное существование другой и вымышленной им части потрясает его. Ему приходится убедиться воочию, что все так и есть, и заподозрить, что так оно и было, потому что иначе он может впасть в мистицизм. И когда автор перезнакомится со всеми, кого сотворил, когда с ним начнут происходить события, которые имели место лишь в его книге, а не в его жизни, он замечется в поисках выхода – и это будет новая его книга.
(Слава богу, я давно это заметил и старался без надобности не прибегать к острым сюжетным поворотам, как то: тюрьме, войне, смерти близких и прочим литературным убийствам.)
Что-то похожее произошло и с этой книгой. В Армении я прожил десять дней, почти исключительно в настоящем времени, не вспоминая прошлого и не заглядывая в будущее, а это оказалось очень много, потому что дома нам редко удается пожить минутой. Я нагло оседлал эти десять дней и погнал их впереди себя, как вечность. И сначала не хотел слезать, а потом и не мог слезть. Мне отворился целый мир картинок и проблем, поначалу достаточно далекий от моей личной муки, и я мог с удовольствием погрузиться в него – именно как в ванну. Я усмотрел в Армении пример подлинно национального существования, проникся понятиями родины и рода, традиции и наследства. (Это поддерживает некоторое время.) С болью обнаруживал я, что в России часто забывают об этом. Что надо посвятить себя напоминаниям.
Я мчался, я «предвосхищал»…
И вот стоило мне приблизиться к концу книги, довольно потирая руки, не успел я дописать последнюю главу, а именно то место, где старец говорит: «Где русские?» (курьезно, но это было в ночь под Рождество), – как в дверь постучали и вошел русский… мой московский знакомый Щ. и с порога спросил, русский ли я. Несколько опешив от столь буквальной материализации моих образов, я успел ему ответить, что да. Он с сомнением покачал головой: «А почему?» – «Что – почему?» – удивился я. «Почему ты русский?» – «По крови», – ответил я, начиная злиться. Ответ мой, надо сказать, поразил Щ. «По крови. Надо же! Мне никто еще так не отвечал». – «А ты что, всех спрашивал?» – «Все говорят, березки, язык, родина…» – сказал он.
Через два дня я оказался окруженным толпою заинтересованных национальными проблемами людей, то ли потому, что, в результате писания этой книги, начал замечать их, то ли потому, что Щ. им обо мне рассказал… То есть то и оказалось, что отворил я дверь в давным-давно населенный мир и, несколько ошалев от того, что мир, казавшийся таким «моим», принадлежит всем, пережив небольшое разочарование от потери приоритета, стал знакомиться с аборигенами этого мира, поначалу просто за руку…
Ах, я много пожал лишних рук!
Но – стоп! Я не успеваю здесь поведать об этом… Об этом опять надо сказать либо слишком много, либо ничего. Лучше ряд пока закончить и не продолжать. Лучше я отложу, пообещаю, непременно, потом, отдельно… Нет, нельзя больше прямодушно следовать фактам – надо либо их не заметить, либо осмыслить. А осмысления хватит на всю жизнь. И немота обеспечена.
К тому же все эти встречи, люди, разговоры, факты – весь этот конкретный мир, в который я неизбежно окунулся, написав про Армению, сейчас уже так разросся, так ее заслонил, настолько уничтожил все мои предвосхищения и стал копиться столь тяжким горбом опыта, что справиться со всем этим можно лишь в новой книге.
Была такая песенка.
…Мог ли я предполагать, что неожиданный утренний заморозок осенью 1968 года понудит меня лететь в город Уфу в феврале 1970-го?
То-то. И не предполагай.
Хотя я и опаздывал на самолет, но поспел настолько вовремя, что, легко подавая шоферу пятерку, мысленно сэкономил ее на городском транспорте… День был неправдоподобно безоблачен и аэродром пуст до ощущения, что неким чрезвычайным декретом, до одного меня еще не дошедшим, с сегодняшнего дня воздушные сообщения отменены.
И правильно. Чего летать-то? Что я там, живу? Или у меня там родные? Или что-нибудь там без меня состояться не может? Один только мой самолет до Уфы сожрет тонн семь кислорода. Сколько елок и полянок должны, работая каждый день, по грамму набрать эти тонны…
Стоило только отменить полеты, как сразу же установилась такая отличная, наконец летная погода! «Пусть каждый живет, где прописан» – как сказала незаконная теща своему незаконному зятю, выставляя его сундучок на лестницу.
Иду я по пустому аэродрому, по которому, как ветер, хлещет солнце, – легкость в мыслях необыкновенная! Ибо оттуда, где я прописан, и даже оттуда, где не прописан, я уехал как бы по делу. А именно – посмотреть полуфинал первенства мира в мотогонках по льду. Без меня, выходит, обойдутся и там, откуда я уехал (раз я уехал), и там, куда я лечу, потому что я не мотоцикл, не стадион, не гонщик и даже не судья… Как хорошо!
Давно пора было выдаться такому деньку. Это был один из тех обманчивых дней, что преждевременно обещают нам весну. По-видимому, чтобы мы могли ее дождаться, не забыть и не отчаяться, что она когда-нибудь бывает. «Денек, – думал я, – погодка, бабенка…» «Еньк, аньк…» Сколько преходящей радости в этих уменьшительных суффиксах! Потом слово подрастает до суровости, до тупого безличия, остановки понятия. «Так надо жить! – думал я. – Солнышко, миленький…» Ржавые жизненные соки забулькали во мне, как в наконец подключенной батарее отопления.
Да, сколько ни летай, сколько ни кажись себе бывалым человеком, что-то в этом есть: аэродром без людей и самолетов, солнце, отсутствие багажа… очереди нет в буфете! – чудо, момент отрыва. Каким красивым отбывает командированный – кино! Это потом он станет несчастным, как два шестьдесят в сутки, – сейчас он баловень мира: любовник, чемпион, артист!
Опасны такие деньки: набухнут почки, ударят заморозки…
Катится телега из подведомственного учреждения в центральное, из провинциального вытрезвителя в столичное отделение, из треугольника в товарищеский суд. Жена, дети, не буду!