Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот так Янтарная Ночь — Огненный Ветер и свел знакомство с Орникаром, чудом-юдом, неуловимым божком. Тот, кто не имел памяти, кто отвергал историю и хотел быть современником лишь титанам, связался с тем, кто вообще не существовал, и их связь основывалась лишь на самом абсурдном смехачестве и дуракавалянии. В двадцать лет он вдруг скатился к мальчишескому озорству, столь же безудержному, сколь и хроническому. Они повсюду шлялись под ручку, по улицам и городским барам, вечно готовые устроить какую-нибудь проказу, сымпровизировать какой-нибудь громкий театральный эффект. Тот, кто не существовал, был в первую очередь тем, кто не работал. «Как, по-твоему, я могу работать? — говорил он. — Я же не могу предъявить никаких данных о своей личности. У меня нет никаких документов, ничего, ни удостоверения личности, ни вида на жительство, ни паспорта. Это нормально, я ведь скорее невидимка. А кто же захочет нанять несуществующего работника, который не знает своего происхождения, ни даже собственного имени?» Ибо напрасно рылся он в своей памяти, ему так и не удалось отыскать никаких следов — ни дат, ни мест, ни существ, чтобы установить факт своего рождения, очертить историю детства и юности. Он не знал даже, что делал здесь, в этой стране, в этом городе, и как попал сюда. «Собственно, — говорил он порой, — я, быть может, что-то вроде мандрагоры. Должно быть, родился от семени какого-нибудь повешенного, пролившегося на неведомую землю. Но где? И когда?» Единственным генеалогическим древом, которое он мог бы нарисовать, была эта сомнительная виселица, воздвигнутая у черта на куличках. Но он замечательно умел позаботиться о своей неспособности работать, благодаря неисчерпаемой способности к воображению и метаморфозе. «Поскольку я не более, чем видимость, обманка, — говорил он, — то стоит довести иллюзию до конца». И он обращал в деньги свою необычайно растяжимую видимость, выставляя напоказ толпе свой дар к превращениям.
Его дарование в этой области были безграничны; он мог превратить себя в какое угодно животное, от мышонка до слона, а между ними — в насекомых, рыб, птиц, и умел великолепно подражать любому их крику или пению. Он скрючивался самым невероятным образом, окрашивался во все цвета солнечного спектра, мог раздуться или съежиться на любое время, к великому удивлению зевак, всякий раз толпившихся вокруг него при виде столь небывалого зрелища. Короче, он очень неплохо жил своим искусством несуществования.
Но было ли это настоящей жизнью? Надлом в его душе все ширился, чувство отсутствия в себе самом и в мире только углублялось — пока не стало пропастью. Пропастью тоски и полного одиночества, куда он в конце концов и сорвался.
Янтарная Ночь — Огненный Ветер, видевший в Орникаре лишь сумасбродного весельчака и как раз поэтому сделавший его своим попутчиком, никогда не догадывался об этой тайной тоске, которая его точила, и совершенно не предчувствовал падения. Ему хватало того, что Орникар забавлял его и удивлял. Он никогда не спрашивал, почему у того лицо и даже все тело в жутких заплатах, будто их латали после обезобразившего несчастного случая. Никогда также не пытался выведать, почему Орникар не подпускал его к своему логову в предместье, зачем систематически подбирал всевозможные стеклянные банки, отчего с крайней осмотрительностью избегал наступать или опираться на людские тени, будь то на тротуаре или на стене, словно речь шла о каких-то священных и ужасающих отпечатках. Отнюдь не единственная блажь этого чокнутого божка, чуда-юда.
Падение чуда-юда было внезапным и стремительным. Случилось это теплым и солнечным апрельским днем. Орникар взобрался на статую Бальзака, вознесшую свою буйную голову и непомерное пузо на перекрестке Распай, в тени деревьев, недавно покрывшихся свежей листвой. В тот день Орникар изображал из себя полярную сову. Он взгромоздился на плечи статуи и хрипло заухал, распугав всех воробьев в округе и заинтриговав прохожих. Вскоре у подножия памятника сгрудилась толпа зевак; от группы отделился и немного выдвинулся вперед какой-то совсем маленький мальчик, смеясь и тыча пальцем в чудака, паясничающего на самом верху. Но мать тотчас же схватила его за руку, притянула к себе и прижала к своему белому платью, придерживая за плечи, чтобы он опять не сбежал. Мальчуган послушно застыл подле матери, держался довольно прямо, но продолжал показывать пальцем на Орникара. Таким крохотным детским пальчиком.
«Крау-ау-ау!» — кричал Орникар-сова, тараща глаза, принявшие оттенок расплавленного золота, и, казалось, с каждым мгновением покрывался белыми перьями. Толпа глазела на это необычайное превращение, разинув рот. А он с высоты своего насеста, странно уставился на палец мальчугана, которого только что углядел в толпе. На этот крошечный пальчик, который вдруг выдал его собственной памяти — невозможности собственной памяти. «Я полярная сова! — неожиданно объявил он дрогнувшим голосом между двумя уханьями. — Птица арктических ночей. Я вью гнездо среди камней и морозов, питаюсь звездами и леммингами, а в ночи полнолуния рву на куски дрожащие в снегу тени больших берез, чтобы кормить своих птенцов. Крау… Мои охотничьи угодья огромны, озарены снегом и тишиной; я простираю тень своих крыльев на студеные воды озер, вплоть до самого моря. Мне случается хватать чаек, куропаток, диких гусей, я нападаю даже на пингвинов, тюленей, а при случае и на медведей. А если случайно встречу человека, то бросаюсь прямо на него, клюю в затылок, потом пронзаю глаза и несу его слюнявый взгляд в крикливые клювики моих дорогих, вечно голодных малышей. Крау, крау…» То, что он говорил, было настолько бессвязно и выкрикивалось таким резким голосом, что люди, столпившиеся вокруг статуи, почти ничего не понимали. Но люди почти никогда не вслушиваются в речи безумцев, лишь смотрят с благоразумного расстояния, как те вопят и жестикулируют, позволяя им вместо себя выпускать ужасы и чудовищ, которые кишат, глубоко запрятанные, в их собственных сердцах. Смотрят с жадностью и отвращением, как те отдуваются за них — не зная меры ни в чудачествах, ни в страданиях.
Ибо толпа в тот день быстро поняла, что веселый чудак, взгромоздившийся на шею Бальзака, вышел за рамки своей роли, перестал играть и вот-вот спятит. Тем, кто смеялся в начале представления, вскоре стало не до смеха. Все лица окаменели, все рты умолкли, глаза округлились. На их глазах человек терял рассудок, прямо тут, перед ними. Человек умирал в себе самом, прямо над их головами.
«Крау-у-ау-у!..» Орникар судорожно бил крыльями в пустоте, он стал матово-белый, меловой, его голос сбивался на высокие ноты, делался еле слышным. «Я вью гнездо в пустоте. Вью гнездо в голоде и холоде. Я летал по самому краю света на своих широко раскрытых крыльях, но себя так и не нашел. Так себя и не нашел, потому что меня никогда не было. Никогда, никогда, никогда, ни… но… где? Где же? Ах! Но где же?..» Его голос вдруг осекся, и на этом вопрос вместе с рассудком окончательно потерялись, словно застигнутые врасплох головокружением, ненаходимостью ответа. И он застыл верхом на статуе, стиснув коленями уши Бальзака, вцепившись пальцами в его пустые глазницы, запрокинув голову назад. Он оставался бы так до бесконечности, если бы его не сняли оттуда. Пришлось вызвать пожарных, которые прибыли с большим шумом и приставили лестницу к статуе. Им пришлось один за другим выкручивать ему пальцы, чтобы разжать хватку. Потом его спустили, словно сломанную куклу, запихали в грузовик и увезли на полной скорости по теплым улицам города. Так закончилась охота на чудо-юдо, неуловимого бога. Его отправили в сумасшедший дом. И тот, кто не существовал, позволил чужим рукам уложить себя, словно каменную надгробную статую, в белую постель. Ему не суждено было вновь обрести ни рассудок, ни способность двигаться и говорить. Все в нем закаменело. Из всех зверей его магического бесгиария только один остался верен ему до конца — чудо-юдо. Чудо-юдо улеглось поперек его сердца и бдело.