Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он бросил ее, как только она навязала ему свое лицо, свой взгляд, свое существо. Это было летним вечером, в дождь. В один из тех грозовых ливней, которые за несколько секунд промывают небо, улицы, деревья, и тотчас уходят, оставив повсюду яркий льдистый свет, подобный блеску голубовато-серого атласа. Когда дождь прекратился, Нелли распахнула окно и склонилась над струящейся улицей, чтобы вдохнуть наконец-то посвежевшего воздуха, затем повернулась к Янтарной Ночи — Огненному Ветру и, прикрыв глаза руками, вдруг спросила игриво: «А какого цвета мои глаза? Хоть это ты знаешь?» Нет, он не знал. Не смог бы даже сказать, светлые они у нее или темные. Он промолчал. Она упрямо ждала, прикрывшись ладонями. В конце концов он брякнул наугад: «Карие». Она убрала руки с лица, на котором вдруг появилось очень суровое, почти яростное выражение. Глаза, смотревшие на него в упор, были в точности того же цвета, что и небо, по которому недавно прошел ливень. Цвета кровельного шифера. Можно было подумать, что она оторвала два маленьких кусочка неба меж крыш и приложила к глазам. Он почувствовал смущение, стало как-то не по себе. Он видел ее впервые. У нее было напряженное лицо, с легкой припухлостью на губах и веках, словно она вот-вот закричит или заплачет. Он решительно не находил слов, чтобы преодолеть это внезапно обрушившееся на них молчание. Закравшееся в него чувство замешательства вдруг обернулось приступом гнева. Все произошло помимо его рассудка и воли — этот неприкрытый, пронзительный взгляд, брошенный ему прямо в лицо, был словно пощечина; этот голубой взгляд, неожиданно брошенный ему прямо в сердце, был словно вызов, словно упрек, — и во всем его теле вскипела ярость, ненависть вдруг обожгла ему нервы. Чего она хотела, чего ждала от него? Благодарности, извинений, признания в любви? Пусть катится к черту, да! Желая затронуть в нем человеческое, она угодила в самую темную, звериную суть и разбудила в его одичалом — больше чем когда-либо — сердце неистовую злобу. Его охватило жгучее желание отхлестать ее по лицу, сорвать ей лицо, словно кусок обоев со стены, растворить голубизну ее глаз в кислоте. Задушить, обезглавить. Вышвырнуть голову в окно. Вцепиться зубами, искромсать — голову, плечи, руки. Оставить только ляжки, гладкие ягодицы, полные бедра, круглые колени, горячее лоно. Чтобы окончательно превратить ее в то, чем она всегда была, — в прекрасное безглавое тело, отданное безумию его желания, — в зад Деметры.
Она сама разрушила чары, вновь раскрыв рот. «Поиграли и хватит, — сказала она просто, спокойным тоном, но очень глухо. — Убирайся отсюда, сейчас же! Не хочу больше тебя видеть. Никогда. Хватит мне быть твоей куклой». Он ответил всего лишь: «Ладно. Ухожу. Это и вправду самое лучшее, потому что ты меня достала. От идиотской голубизны твоих гляделок у меня всякое желание к твоей заднице пропало!» Он собрал вещи и направился к двери, больше не обращая на нее внимания. Когда он подошел к двери, Нелли вдруг набросилась на него и изо всей силы расцарапала ему лицо. «Подлец! Подлец!» Она даже не кричала, а шипела, словно разъяренная кошка. Он схватил ее за волосы и, грубо запрокинув ей голову назад, укусил до крови в ямку на шее. Крики тотчас же пресеклись, она схватилась руками за горло. Закачалась, теряя дыхание. Но неистовство, прорвавшееся наружу, когда она впилась своими острыми ногтями ему в лицо, не опало. Прислонившись к двери, с расцарапанным лицом, он уставился на нее. Она держалась за горло, хрипя и согнувшись от боли. Он чувствовал, как кровь из царапин стекает по его лицу до самого рта. Он облизал губы. Ему показалось, что у крови привкус железа, камня. Пресный и одновременно острый. Небо за окном потемнело, день клонился к вечеру. Его лицо пылало. Рот все наполнялся влагой, краснотой, голодом. Его лицо было словно огненный камень, язык становился языком пламени. Жидкого и безумного пламени. Он надвинулся на Нелли, хлестнул ее по лицу три раза, наотмашь, ударил коленом в живот. Она упала.
Комнату заполоняли сумерки. Мебель, вещи, сами стены начинали растворяться, искажая пространство. Он ничего не говорил, она больше не кричала. Ползала на четвереньках, задыхаясь, словно ощупью искала на полу свое потерянное дыхание. Но ее дыхание тоже растворилось в темноте сгущавшегося вечера. Он присел на корточки рядом с ней. Схватил за бедра, притянул к себе, забросил подол платья на спину, разорвал нижнее белье. Она попыталась вырваться, но он держал ее слишком крепко, одной рукой. Другой рукой расстегнулся. Его жесты были точными, быстрыми. И там, на полу, на коленях, прижавшись к этой съежившейся и уже наполовину стертой темнотой массе, взял ее силой. Лоб Нелли бился об пол, в укушенном горле булькало — то ли захлебывающийся крик, то ли рыдание. Но он не слышал ничего, он уже не был самим собой, да и она перестала быть Нелли. Они оба уже были ничем, и он, и она. Никем, ничем. Лишь бесформенным телом, охваченным исступлением и болью. Он был всего лишь псом на ней. Псом из камня и тьмы.
Так он ее и оставил — скорчившуюся на полу, нелепо раздетую. Так и покинул — истерзанную, униженную. Ушел, не обернувшись, даже не закрыв дверь. Ушел куда глаза глядят. Шел всю ночь напролет. Крик, с которым она бросилась на него, прежде чем оцарапать, не смолкал у него в ушах, стучал в висках, в сердце, до тошноты. Подлец, подлец! Этот крик оцарапал его гораздо сильнее, чем Неллины ноготки — по всему телу, изнутри. И он чувствовал, насколько ничтожно это ругательство по сравнению с тем, что он сделал. Избил ее, ранил, изнасиловал, осквернил. Он был гораздо хуже, чем подлец. То, что он совершил, было преступлением. Но он не мог принять этого — этой вины. Разве не был он послевоенным, послесмертным ребенком, а стало быть, свободным от любых угрызений совести, от любого стыда и чувства вины? Разве не был он тем, кто не имеет памяти, прошлого, а стало быть, и никаких обязательств? Он боролся против оскорбления, гудевшего у него в висках, выдавая его собственной совести. Подлец, подлец! Боролся против натиска своей совести, впервые потревоженной, впервые причастной. Боролся против этого доселе неведомого ему чувства — вины, против этой головокружительной и отвратительной слабости — вины. Подлец, подлец! Стены города сжимались вокруг, шаги отдавались странным эхом на тротуарах. Каждый из его шагов, казалось, был эхом этого оскорбления.
Нет, решительно, он не мог это принять, ни в коем случае не хотел принять. Он ведь человек после всех войн, будь то вчерашние или сегодняшние, или даже завтрашние. Никогда он не согласится с идеями Жасмена. Ни с кем не будет заодно.
Он ни от войны, ни от мира. Мира-то он никогда и не знал. Он вне времени, в стороне, сбоку припеку. Он принадлежал лишь мгновению, мимолетному мгновению, вдруг брызнувшему ниоткуда, без всякой связи с прошлым, с будущим. Он заставит умолкнуть этот брошенный ему Неллин крик, сумеет заставить. Сумеет помешать пробуждению того, другого крика — крика его матери, сентябрьского крика, который все разрушил. И войны, и мир. Он шел вперед меж фасадов, как лунатик, голова горела, виски болели, словно придавленные камнями стен.
И вдруг ему вспомнилось имя, разом освободившее его. Он только что свернул на какую-то пустынную, очень длинную и прямую улицу. Радужные круги пронзающих ночь фонарей озаряли оставленные дождем лужицы металлическим блеском. Прекрасное имя с самородным, колдовским звучанием: Рея. И это имя перекрыло ругательство, изгнало крик Нелли. И крик матери тоже.