Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот еще они, слушай! Five Times.Dedicate То Elmar.
Здесь девушка уже закончила школу, сохранив, однако, трогательную пронзительность в голосе и научившись подчитывать реп в припеве. А звукорежиссер привлек инструмент, имитирующий кваканье лягушки.
– Супер, да? – воскликнул Локки.
– Да.
– Тебе правда понравилось? Ща буду склонять в койку! Шучу!
– Смешно… – вздохнула я, посмотрев в окно, где в складках тюля в ожидании застыл дневной свет. В ожидании чего?
– Не обижайся… – эхом вздохнул Локки. – Я полгода уже живу один. Устал. Рад, что ты пришла ко мне. Мало кто из женщин согласился бы. Кстати, почему ты согласилась?
– От тебя тепло идет, а скоро зима, – ответила я, глядя в окно.
– И как ты от меня тепло учувствовала?
– У меня теплоприемник мощный, в Таганроге делают, рекомендую.
– Смешная ты, – улыбнулся Локки. – А хочешь, театральную сценку покажу?
Я когда-то выступал с такими.
– Когда носил бархатный пиджак и брошку?
Локки засмеялся.
– Еще раньше…
Он вышел на середину комнаты, зацепив ногой обиженно выпяченную губу комода «ччерт!», и сразу превратился в актера, выступающего в провинциальном клубе. Загар времени не сравнял след от сбитых с его фасада старых букв, а новых еще не налепили. «Нет маленьких ролей, есть маленькие артисты!» – написалось на Локкином лице и он одухотворённо начал:
– Ленка? Ой, а Лену можно? Ленка? Привет! Это я! Лен, в окно выглядывала? Здорово, да? Айда снежинки языком ловить! Не шучу. Знаешь, как здорово! Они тают, холодненькие… Все, понял: не хочешь. А полетели снег с елок сбивать? Подбегаешь к дереву, стук по нему, все падает, а нужно успеть убе… Хорошо, хорошо, Ленка. Не нравится, я понял. Так, может, санки? У меня есть в подвале. И горка в двух шагах. Хорошая горка. Уже раскатанная. Там сейчас… Что? Почему глупости? Так ведь и здорово, что мы немаленькие!
Представляешь, мелюзга копошится, а мы… Да… Да… Глупости. Конечно. Просто сижу один и подумалось, вдруг ты… Да, Ленка, а давай в парк сходим! Там еще елку не убрали. Говорят, Дед Мороз ходит. Дискотека прямо на улице… Ясно. Да, нет настроения. Так может… Что? Как всегда? Ленка, опять, как всегда? Что? Да нет, я рад, рад. Приходи, конечно.
Не выдумывай, Лен, я рад. Жду, конечно… Все приготовлю… Хорошо… постараюсь… И я тебя люблю. Слышь, Лен, а после секса прогуляемся…?
Артист с достоинством поклонился. Я зааплодировала. Он сошёл «со сцены», готовой к поклонам походкой с блуждающей в тумане успеха улыбкой.
– Здорово ты читал! Жалко дядьку. Вот я б везде пошла. После секса, – прокомментировала я.
Он улыбнулся чуть снисходительно:
– С тобой приятно разговаривать. Все просто и откровенно…
– С тобой тоже.
– А ты часто слушаешь джаз и музыку вообще? – театрально закинул он ногу на ногу.
– Да нет, не часто. Это же вкусненькое, часто нельзя.
– Мадам, есть еще много вкусненького! А это ежедневное! Скажи мне, а что для тебя тогда ежедневное?
– Для меня – чтение. А хорошая музыка – это праздник!
– Праздник. Да… Музыка! Я этим живу!!! Это мое! Это замена сексу!
– Я понимаю, о чём ты. Много раз чувствовала, что вот только руку положить и кончу…
– Ммм, какие слова, – простонал Локки. – Вот послушай ещё….
Зазвучал виртуозный саксофон. Вязаный из замшевых струй, одинокий, заблудившийся…
– Кто это?
– Нравится?!
– Очень…
– Это Stan Getz. Абсолютный гений. Из семьи еврейских эмигрантов. Стенли Гаецкий – по рождению.
– Класс…
– Это радость в жизни, музыка! Слушать могу бесконечно, не надоедает, похоже на воздух, не замечаешь, как дышишь, хорошо и всё…
Локки, прикрыв глаза, покачивал русой головой в такт мелодии до последнего выдоха саксофона.
– А что слушаешь ты? – спросил он.
– А вот, послушай мое удовольствие. И скажи, разве это не та же музыка?
Я тоже закрыла глаза и прочла:
Я обнял эти плечи и взглянул
На то, что оказалось за спиною,
И увидал, что выдвинутый стул
Сливался с освещенною стеною.
Был в лампочке повышенный накал,
Невыгодный для мебели истертой,
И потому диван в углу сверкал
Коричневою кожей, словно желтой,
Стол пустовал, поблескивал паркет,
Темнела печка, в раме запыленной
Застыл пейзаж; и лишь один буфет
Казался мне тогда одушевленным.
Но мотылек по комнате кружил,
И он мой взгляд с недвижимости сдвинул.
И если призрак здесь когда – то жил,
То он покинул этот дом. Покинул.
Локки тут же подхватил:
Невыразимая печаль
Открыла два огромных глаза,
Цветочная проснулась ваза
И выплеснула свой хрусталь.
Вся комната напоена
Истомой – сладкое лекарство!
Такое маленькое царство
Так много поглотило сна.
Немного красного вина,
Немного солнечного мая —
И, тоненький бисквит ломая,
Тончайших пальцев белизна.
– Кто это был у тебя? – спросил Локки.
– Это Бродский мой любимый. А у тебя?
– Мандельштам. Почему ты так долго не приходила? Я думал, что я без тебя умру! – проговорил он с той же интонацией, с какой читал стихи.
– Ой! Фигасе…
– А ты думала? Все серьёзно!
– Это каждый раз так серьезно у тебя? Ну у Вас и гОрмонь…
– Ты что, обиделась?
– Нет, что ты! Ты такой чувствительный, улавливаешь настроение. Это здорово, но жить с этим тяжело, наверно.
– Да я все понимаю. Вырос уже.
– Мне нравятся большие мальчики.
– Почему? Я, наверное, и сам догадаюсь, но хотелось бы от тебя услышать.
– Потому что после тридцати пяти мальчики перестают трахать все, что движется, и начинают оглядываться вокруг, задумываться, делать интересные выводы, появляется тонкость, чувствительность и разборчивость. Далеко не у всех, конечно. И хотя проигрывают молодым в продолжительности траха, зато выигрывают в чувственности.
– Грубо, конечно. Но, по сути, так и есть. А по поводу продолжительности траха, я бы мог поспорить. Хотя опять же, кому что ближе.
Он посмотрел на меня с голубой тоской и вдруг крикнул: