Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы выкурили по две сигареты, нужно собираться. Все на нас удивленно поглядывают. С особым уважением — на наши велосипеды. Садимся и едем дальше, на Тулон. При выезде из Бандоля дорога так близко подходит к морю, что мы едем в пыли разбиваемых о скалы волн. В воздухе висит радуга. Холодный и приятный радужный душ. Уже слишком поздно, чтобы еще сегодня проехать Тулон. Однако околица здесь так густо заселена, что трудно будет поставить палатку. Подъезжаем к самому Тулону. Везде дома и грязно. Ищем место. Находим его в пустом пригородном лесу, рядом с развалившимся домом. Мистраль обезумел и начинает нас раздражать. Скучный, глупый, идиотский, ненужный, тупой. Я ему покажу. В пику ему я все-таки закипятил воду. Длилось это полтора часа. Жареное мясо, наполняем желудки размеренно и плотно. Каждая ложка, подносимая ко рту, подобна крану, загружающему корабль в порту. Там, внизу, видно несколько кораблей. Мы засыпаем с одним-единственным желанием: чтобы прекратился мистраль. But I tell you my Lord fool out of the nettle danger we pluck this flower safe.
Ле-Лаванду, 11.9.1940
Седьмой день нашей поездки. В целом у нас неплохой темп, и если бы не сбор багажа, и прежде всего не мои записи, можно было бы выезжать гораздо раньше. Иногда я записываю некоторые вещи прямо на дороге. Мы останавливаемся на несколько минут, и я пишу. Чувствую, что иначе забуду. Достаточно нескольких не связанных между собой слов в блокноте. Будет потом как пленка с фотографиями; негатив, проявленный вечером и утром. Тадзио реагирует на это как меценат искусства. «Ты там пиши, а я все сделаю. О правом тормозе не беспокойся». Достает леску из футляра, смазывает вазелином, регулирует, поправляет, подкручивает, собирает вещи, укладывает. «Ендрусь, посмотри, так хорошо?» — «Хорошо». — «Ну, тогда siajn, sa wa, nespa?»[116] — Oui, ça va très bien[117].
Сегодня я встал около восьми. Тадзио еще спал. Я оставил ему записку, что иду за покупками и что, наверное, вернусь около десяти. Я не знал, куда идти, но бабушка в совершенно пустом магазине сказала мне, что в трех километрах отсюда, в Ла-Сейн, можно что-нибудь найти… Mais pas grande chose, vous savez; maintenant… oh là là, c’est bien difficile…[118] Иду в Ла-Сейн. Слева морской залив. Там греются на солнышке подводные лодки. Не люблю подводные лодки; они похожи на пресмыкающихся. Стройные серые тела, от которых будто веет холодом глубин, по которым они рыскают и трусливо кусают за ноги. Омерзительное оружие. Ла-Сейн — пригород Тулона; на улицах оживленно, особенно перед магазинами. В бистро моряки с красными помпонами на шапках. Они здесь повсюду; видно, не знают, как убить время. Зачем Франция маринует суда? Наши уже давно были бы в другом месте. Ведь они сдались, наверное, заочно, по почте или телеграммой. У этих моряков, пожалуй, нет ни нервов, ни сердца, ни даже разума. Есть вещи, которые я не в состоянии понять. Это уже даже не картезианство.
В одном из магазинов я раздобыл две банки фасоли. Ищу сыр, но его нет нигде, а когда наконец нашел последний канталь во всем Ла-Сейн, мне дали только полфунта. Ищу везде джем; нигде нет. Жарко. Мистраль прекратился. Я захожу выпить пива. У прилавка матрос и двое гражданских. Громкий диспут.
— Mais, j’te dis[119], самая большая битва была на Марне. Это была самая большая битва.
— Mais non![120] При Реймсе. Там все решилось.
— При Реймсе? Потому что там сто тысяч американцев в жертву принесли?
Не знаю, принесли ли там в жертву американцев, шла ли речь о первой или второй битве на Марне, но знаю, что в заливе стоят подводные лодки. А дискуссия продолжается, каскады неудержимых слов о давно засушенных лавровых венках, годных только на пряности; а они все еще пытаются подать их как основное блюдо, так называемое plat de résistance[121]. Есть такой медицинский термин для определенного вида расстройства, не страшный, заключающийся в том, что больной первые две фразы произносит по делу, а потом говорит, говорит и говорит — ни о чем. Называется la logorrhée[122]. Многословие, подобное гнойным выделениям при венерическом заболевании. La logorrhée — болезнь Франции на протяжении многих лет. Мне кажется, у пива такой же затхлый запах, что и у слов за барной стойкой.
Я захожу еще в магазин колбасных изделий и спрашиваю, есть ли джем. Есть, но в килограммовых банках, и лавочница предупреждает меня, что стоит он очень дорого — 20 франков банка. Я прошу, чтобы она мне его показала. Приносит отличные абрикосы одной из лучших французских марок. Но она не хочет продать мне две банки. Я выливаю на нее поток шепота про страдания людей, возвращающихся на велосипедах в Париж. Она сует мне в углу две банки, чтобы никто не видел. Отлично. Еще хлеб, яйца. Возвращаюсь нагруженный. Жара стала невыносимой, и я иду медленно. На залив уже не смотрю, отворачиваю голову. Что-то во мне сломалось, что-то бродит, на губах вертятся слова, которых раньше я не посмел бы произнести вслух. Всю жизнь я женился по любви. Не признавал других браков. Это не всегда удобно, но что делать, если нельзя иначе? На Франции я женился по большой юношеской любви. И вдруг здесь, в Тулоне, я вижу, предчувствую, догадываюсь; догадываюсь о вероломной переписке и флирте между