Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слова дона Хуана причинили мне глубокую боль. Не знаю почему, но я был близок к слезам. Я начал рассказывать ему о своем детстве, и волна жалости к самому себе охватила меня. Дон Хуан пристально взглянул на меня и отвел глаза. В них был пронзительный блеск. Я почувствовал, что он захватил меня своими глазами. Было такое чувство, что две руки ласково сжали меня, и я ощутил непонятное волнение, нетерпеливое желание, приятное отчаяние в области солнечного сплетения. Я стал сознавать свою брюшную полость, ощущая там жар. Я не мог больше говорить связно и забормотал, а затем умолк.
– Возможно, что это – обещание, – сказал дон Хуан после долгой паузы.
– Извини, я не понял.
– Обещание, которое ты дал давным-давно.
– Какое обещание?
– Постарайся сказать мне сам. Ты помнишь это?
– Нет.
– Однажды ты обещал что-то очень важное. Не исключено, что ты обещал охранять себя от видения.
– Не понимаю, о чем ты говоришь.
– Я говорю о данном тобой обещании! Ты должен помнить это.
– Если ты знаешь, что за обещание, то скажи мне, дон Хуан!
– Нет. Не будет никакой пользы сказать тебе это.
– Было ли это обещанием, которое я дал себе?
Я подумал, что он намекает на мой отказ от ученичества.
– Нет. Это было давно.
Я решил, что он меня разыгрывает, и засмеялся при мысли, что тоже могу подшутить над доном Хуаном. Я не сомневался, что он знает о предполагаемом обещании не больше меня самого и пытается импровизировать. Мысль потакать ему в этом доставляла удовольствие.
– Я что-то обещал своему дедушке?
– Нет, – ответил он, и глаза его заблестели. – И даже не бабушке.
Смешная интонация, которую он придал слову «бабушка», заставила меня рассмеяться. Я подумал, что дон Хуан ставит мне ловушку, но хотел доиграть до конца. Я начал перечислять своих знакомых, кому мог бы пообещать что-то важное. О каждом он сказал «нет», а затем перевел разговор на мое детство.
– Почему твое детство было печальным? – спросил он с серьезным выражением.
Я сказал ему, что мое детство было не то чтобы печальным, а, пожалуй, немного трудным.
– Так чувствует каждый, – сказал он, глядя на меня. – В детстве я тоже был несчастным и все время боялся. Трудно быть индейским ребенком, очень трудно. Но память о том времени не имеет значения для меня, хотя оно и было тяжелым. Я перестал думать о трудностях жизни еще до того, как научился видеть.
– Но я тоже не думаю о своем детстве, – сказал я.
– Тогда почему воспоминания о нем вызывают у тебя печаль? Почему ты чуть не плачешь?
– Я не знаю. Наверное потому, что когда я вспоминаю себя ребенком, то испытываю жалость к самому себе и ко всем своим близким. Я чувствую беспомощность и грусть.
Он пристально посмотрел на меня, и опять в области живота я отметил необычное ощущение двух рук, сжимающих его. Я отвел глаза, а потом снова взглянул на него. Он смотрел мимо меня куда-то вдаль затуманившимся взглядом.
– Это – обещание, данное тобой в детстве, – сказал он после паузы.
– Но что я пообещал?
Он не ответил. Его глаза были закрыты. Я невольно улыбнулся, зная, что он нащупывает путь во тьме, но первоначальное желание разыграть его немного поостыло.
– В детстве я был очень худым, – сказал он, – и всегда боялся.
– Я тоже, – произнес я.
– Больше всего мне запомнился ужас и печаль, охватившая меня, когда мексиканские солдаты убили мою мать, – сказал он мягко, словно воспоминание причиняло боль. – Она была бедной и застенчивой индианкой. Наверное, даже лучше, что ее жизнь оборвалась тогда. Я был совсем маленьким и хотел, чтобы меня убили вместе с ней. Но солдаты подняли меня и избили. Когда я цеплялся за тело матери, меня ударили по рукам плетью и перебили пальцы. Я не чувствовал боли, но цепляться больше не мог, и они утащили меня.
Он замолчал. Глаза его все еще были закрыты, губы едва заметно дрожали. Глубокая печаль начала охватывать меня. Перед глазами мелькали образы моего детства.
– Сколько лет тебе было тогда, дон Хуан? – спросил я, чтобы как-то отвлечься.
– Лет семь. Это происходило во время великой войны племени яки. Мексиканцы напали неожиданно, мать как раз готовила какую-то еду. Она была слабой и беззащитной женщиной, и ее убили просто так, без причины. То, что она умерла именно так, в общем-то не имеет особого значения. Но для меня – имеет. Я не могу объяснить почему, но имеет. Я думал, что отца тоже убили, но оказалось, что он ранен. Нас загрузили в товарные вагоны, как скот, и заперли. Несколько дней мы сидели в темноте. Время от времени солдаты бросали нам немного еды.
В этом вагоне отец умер от ран. От боли и лихорадки у него начался бред, но и в бреду он твердил, что я должен выжить. Так он и умер, требуя, чтобы я не сдавался и выжил.
Люди позаботились обо мне – накормили, старая знахарка вправила пальцы. Ну и, как видишь, я выжил. Жизнь моя не была ни хорошей, ни плохой, она была трудной. Жизнь – вообще штука тяжелая, а для ребенка зачастую – ужасна сама по себе.
Мы очень долго молчали. Наверное около часа. Я никак не мог разобраться в себе, чувствуя, что удручен, но не понимая чем и почему. Кроме того, я испытывал угрызения совести – совсем недавно я собирался подшутить над доном Хуаном, но он повернул ситуацию в свою пользу. Все было так просто и выразительно. У меня появилось странное ощущение. Страдания детей всегда задевали меня за живое, и сочувствие к дону Хуану в мгновение ока вызвало во мне отвращение к самому себе. Я сидел и записывал рассказ дона Хуана, как будто это был просто, так сказать, «клинический случай». Но на сердце кошки скребли, и вообще – внутри у меня творилось такое, что я готов был уже разорвать к черту блокнот. Тут дон Хуан постучал пальцем по моей ноге. Он сказал, что видит свечение насилия вокруг меня, и спросил, уж не собираюсь ли я его поколотить. Он засмеялся, и это несколько разрядило обстановку. Он сказал, что у меня есть склонность к вспышкам