Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что вы говорите! — огорчился за графа Турчанинов: две с половиной тысячи были для него крупной суммой.
— Да, такие деньги... И тем самым доказал всему миру, что я пустяшный малый, — жестко проговорил подпоручик, хмурясь и по-прежнему не поднимая глаз: как понял Иван Васильевич, наказывал себя откровенностью самобичевания.
— Почему пустяшный? — возразил Турчанинов, вновь наполняя стаканы. — Просто настроение у вас было такое. Огорчились, наверное, крепко... А вообще горячий вы человек, Лев Николаевич. Азартный. Я это понял, когда вы открыли пальбу по французу.
— А! — вспомнил со слабой улыбкой подпоручик. Взял свой стакан, но пить не стал. — Знаете, Иван Васильевич, я служил на Кавказе юнкером, среди казаков, солдат, вообще простых людей. И я убедился, насколько их жизнь чище и нравственнее той, какую ведет наш круг. Даже только живя среди них, я сделался лучше:
— В каком смысле?
— Нравственнее, духовнее лучше. Конечно, это еще не много, так как я был очень дурным. Но я чувствовал, что сама мысль поехать на Кавказ — довольно-таки сумасбродная мысль — внушена мне самим богом. Это его рука вела меня, — серьезно, с глубоким убежденьем сказал подпоручик Толстой.
Турчанинов взглянул бегло, хотел что-то сказать, однако ничего не сказал, лишь зрачки блеснули насмешливой искоркой.
— Иногда я ловил себя на зависти к той простой, естественной и чистой жизни, какую они ведут, — продолжал подпоручик, — на желании жить так, как живут эти дети природы, простые, неграмотные казаки, не знающие ни светских манер, ни французского языка, ни наших умных книг...
Турчанинов отпил половину стакана.
— Я вас понимаю, — задумчиво кивнул головой. — Я вас очень хорошо понимаю, Лев Николаевич. Поверите, иной раз глядишь на мужика-пахаря и думаешь: уважать тебя надо, брат, за твой честный, благородный, необходимый для всех труд, уважать и благодарить, а не смотреть на тебя как на вещь, которую в любой момент можешь купить или продать... Совершенно верно, Лев Николаевич!
* * *
Сегодняшний день подпоручик Толстой провел в городе. Отобедал в трактире у Графской пристани, потом, перед тем как отправиться на дежурство, прогулялся на бульваре, где играл военный оркестр, было много морских и пехотных офицеров, гуляющих с женщинами, а чаще без женщин, и в тенистых аллеях висел сладкий, парфюмерный запах цветущей белой акации. Несколько раз подпоручик прошелся по главной аллее, повстречал знакомого адъютанта, статного и самоуверенного молодца в новенькой щегольской шинели и в белых перчатках, побеседовал с ним о штабных новостях, о том, кто из знакомых получил повышение по службе, кто ранен, кто убит. Затем спустился к воде. Со стороны моря дул ветер, бухта, где торчали кресты затопленных мачт, была неспокойной, взъерошенной. Подпоручик постоял на берегу, глядя на высокий, застроенный противоположный берег, заканчивающийся выдвинувшейся в открытое море двухэтажной каменной подковой Константиновской батареи; на тяжело опускавшееся малиновое солнце; на зеленые просвечивающие волны, которые, ряд за рядом, косо шли на берег и с шумом, космато вскидываясь брызгами, разбивались о мокрые, с малиновым блеском, камни.
Эти волны, думал подпоручик, вот так же катились задолго до того, как он родился, и будут вот так же накатываться и разбиваться о камни, когда умрут и он, и все, кто сейчас живет на земле, и пройдут еще тысячелетия, а море будет по-прежнему играть на солнце, гнать волны, в пене бросаться на берег. Вечность!.. Странно и нелепо слышать сейчас доносящуюся издали канонаду. Странно и нелепо, что идет война, что люди зачем-то убивают друг друга...
Когда, совершая обычный свой путь на 4‑й бастион, миновал он Морскую, нагнал его быстро шагающий на крепких коротких ногах штабс-капитан Коробейников.
— На дежурство, граф?
— На дежурство.
— Будем попутчиками.
Быть может, в иное время и в другом обществе, скажем, в обществе изящного адъютанта, подпоручик не слишком был бы обрадован тем, что рядом с ним идет невзрачный, простецкий, с дурными манерами штабс-капитан в обтрепанной шинели и верблюжьих штанах. Но сейчас, в сумерках, на опустелых, малолюдных окраинных улицах с разбитыми бомбардировкой белыми домиками, с грудами руин, шагать вдвоем было даже веселей.
— Был у нашего комиссионера по хозяйственным делам, — заговорил штабс-капитан. — Живет человек! — Тоскливо вздохнул. — Обстановочка, вы бы видели! Пальцы в золотых перстнях... Угостил меня каким-то ликером с золотым ярлыком — квартирмейстер из Симферополя привез, цена неслыханная... Да‑а... А тут в блиндаже, во вшах, день и ночь под бомбами... Нет, Лев Николаевич, нету на свете правды! Нету! Одни мучаются, умирают, а другие за неделю наживают десятки тысяч.
— За неделю десятки тысяч? — с недоверчивым удивлением спросил подпоручик.
— А то и больше... Не знаете, как наши интенданты наживаются?.. Что далеко ходить, взять хотя бы батарею. У батарейного командира, ежели хотите знать, тысячи через руки проходят, кое-что может и в кармане остаться.
— Каким же это образом?
— Да на одном овсе для лошадей умные люди состояние себе делают. Взять, к примеру, царство ему небесное, покойного майора Ананьева — до Турчанинова батареей командовал. Ему овес по восьми рубликов обходился, а справочки-то на десять с полтиной. Соображаете?.. Да сено, да ремонт, пятое-десятое... Зато и жил! И голландского полотна сорочка на нем, и десятирублевая сигара в зубах, и самый дорогой, за бешеные деньги, лафит на столе... Да, наживал-наживал, а все равно голову сложил, — не без некоторого злорадства добавил штабс-капитан, но, впрочем, тут же переключился на философический лад: — Вот она, жизнь человеческая! Что толку-то в богачестве!
— А Турчанинов тоже так делает? — глядя на Коробейникова своим острым, проницательным взором, поинтересовался Толстой. Штабс-капитан — понял он — все же не прочь был очутиться на месте батарейного командира Ананьева.
— Кто? Иван Васильевич-то?.. Ну, нет! — Коробейников энергично затряс головой. — Иван Васильевич небывалой честности человек. Просто даже удивления достойно. Поверите, копейкой не попользуется, а ежели что остается сверх положенного, на солдатский приварок отдает. Натурально, солдатня его любит.
— Слышите? — насторожился Толстой, прислушиваясь к поднявшейся вдруг впереди, на бастионах, жаркой ружейной трескотне. — Неужели штурм?
— А что?