Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Готические окна, оплетенные диким виноградом, который сейчас бил и трепал дождь, не светились и были плотно закрыты. Закрытой оказалась и высокая узкая дверь над крыльцом из семи мраморных ступеней, на которые Аделаиде так и не довелось подняться.
Ей почему-то сразу стало понятно, что дверь не просто закрыта – заперта. Заперта именно для нее и из-за нее.
Где бы ни был и чем бы ни занимался сейчас хозяин дома, Аделаида была ему больше не нужна.
Она без сил опустилась на нижнюю ступень.
Что толку гадать? Другая женщина… или новая захватывающая идея… Поиск сокровищ, доказательство какой-нибудь умозрительной концепции или очередная схватка в вечной и неизменной борьбе добра со злом…
Мужчины вечно носятся с какими-то абстракциями, словно что-то в жизни может оказаться важнее собственного крова, семьи, любви и тепла…
Так было, и так будет всегда.
Женщинам остается только ждать, пока они наиграются в свои мужские игры и вернутся в родной кров. Женщинам остается надеяться, что когда-нибудь это все же произойдет.
Может, и у нее есть надежда?
А что у нее вообще есть, кроме надежды?
Дождевой поток, сбегавший по ступеням вниз, с холодным упорством омывал сидящую Аделаиду, не в силах столкнуть ее, но и не давая подняться.
Она, мокрая насквозь, дрожащая от холода, но не сломленная, все же сделала это.
Каждый шаг, каждая ступень давались ей с огромным трудом; несколько раз ветер пытался бросить ее на колени, и ей приходилось, чтобы не упасть, хвататься за высокие узорчатые перила. Тогда Аделаида прижималась к ним щекой и отдыхала, опустив голову, а дождь стекал по облепившим лицо длинным прядям.
Спустя дни, месяцы, а возможно, и годы она все-таки поднялась на верхнюю ступень.
Обеими руками крепко взялась за дверные ручки.
Медные, ярко начищенные львиные морды были ледяными на ощупь и наотрез отказывались поворачиваться.
Тогда Аделаида подняла руку и постучала.
Сначала тихо и неуверенно, потом сильнее, и наконец забарабанила кулаками, задыхаясь, выкрикивая что-то жалкое, просящее, угрожающее – мол, если не откроет сейчас же, немедленно, то она, Аделаида, тут же и умрет.
Истечет слезами, растворится облаком у его порога…
* * *
Правую ее руку пронзила резкая боль.
Оказалось, что Аделаида снова на скамейке в больничном парке и в ладони торчит длинная, узкая, отщепившаяся от древней, давно не крашенной доски заноза.
И тут Аделаида сдалась.
Она вытащила занозу и поплелась в свой корпус.
Спросила у дежурной медсестры йоду. Та окинула оставляющую после себя на чистом полу мокрые следы Аделаиду негодующим взглядом, но йод все-таки выдала.
Очутившись в палате, Аделаида скинула мокрую одежду прямо на другую кровать, достала из пакета спортивный костюм, натянула его и залезла под одеяло, укрывшись с головой.
А за открытым окном, в окончательно сгустившейся тьме, гремела первая летняя гроза.
Ее тяжелые удары и лиловые вспышки, озарявшие сумрак больничной палаты, так отвечали настроению Аделаиды, что она даже несколько успокоилась.
Вот, не одна она страдает; природа тоже бьется и кричит, пытаясь достучаться до кого-то, самого главного. Природа тоже женщина, тоже рвется туда, куда ее не пускают, грозится все разнести на пути к своему счастью. И тут же опускается без сил в мягкие летние облака и плачет, как маленькая обиженная девчонка.
Под вечер природе надоело безумствовать. Она сдула грозовые тучи на юг, приоткрыв в усталом умиротворении золотые закатные глаза, и к измученной Аделаиде тоже снизошел покой.
Может быть, завтра, думала Аделаида, сворачиваясь под одеялом в свою излюбленную безопасную позу – клубком, может быть, завтра, когда она освободится от всех своих невыносимых «если» и «вдруг», когда она станет прежней, легкой и свободной, Сиреневая страна примет ее по-другому и ее впустят в жилище льва?
А там – пусть поступает с ней, как хочет… Только бы впустили.
* * *
Две фигуры, черные на пылающем голубом снегу, неспешно прогуливались вдоль пещеры.
Одна из фигур была высокая, стройная, широкоплечая и узкая в талии, другая – низенькая и приземистая, но именно на нее чаще обращался с надеждой взор прячущейся в пещере Саддхи.
Может быть, отцу удастся уговорить светловолосого упрямца?
Саддха из своего укрытия прекрасно слышала голоса, но, к сожалению, говорили мужчины по-немецки.
Язык философов и поэтов, как называл немецкий отец, был сейчас ненавистен Саддхе. Резкий, грубый, воинственный и, что самое главное, совершенно для нее непонятный.
Впрочем, он зазвучал бы музыкой в устах любимого, если бы тот хоть раз произнес ее имя. Но этого так и не произошло до полудня.
Саддха, горестно вздохнув, сняла с себя праздничный наряд и украшения, смыла тушь с ресниц и румяна со щек и отправилась готовить обед.
* * *
– Время трапезы, – сказал Дэн-Ку, глянув на солнце, и решительно повернул к пещере.
Карл вежливо посторонился. До сих пор он не услышал от Дэн-Ку ничего конкретного, одни общие философские рассуждения, но надеялся, что после сытного, с обильными винными возлияниями обеда старец станет немного откровеннее.
– Идем со мной, – проговорил Дэн-Ку, – сегодня тебе можно все.
Карл решил не задумываться над промелькнувшей в словах старца двусмысленностью.
В пещере их ждал плотно уставленный блюдами, бутылками и кувшинами стол, над которым витало облако острых, пробуждающих аппетит горячительных ароматов.
Саддхи не было.
Старец, не обратив на это обстоятельство никакого внимания, азартно потер сморщенные ладошки и сделал широкий приглашающий жест.
Карл уселся напротив Дэн-Ку и положил себе в тарелку немного риса и оранжевых ягод.
– Нет-нет, – улыбнулся старец, – диета тебе ни к чему. Ты совершенно здоров и в отличной форме. Лучше отведай этого мяса, такого ты не пробовал никогда в жизни!
Карл поблагодарил и положил в рот маленький кусочек. Проглотив его, наш герой сразу же почувствовал зверский голод и не заметил, как опустошил всю тарелку.
– Выпей этого вина, – предложил Дэн-Ку, отодвигая от Карла чашу с водой и протягивая ему чарку с темно-золотым, густым, как сливки, искрящимся напитком.
Карл начал отказываться, говоря, что желал бы сохранить ясность рассудка, дабы в полной мере воспринять те великие истины, которые сочтет возможным сообщить ему учитель, но старец только усмехнулся.